Отторжение
В небо поднимались новые полки
Не с руки им видишь ли! Не с руки…
Оставалось перерезать провода и выйти из двери с надписью «Вход».
Но на последнем витке гонки вооружений оборвалось что-то внутри и запросилось жалобно: «не надо…». «Надо!», решительно сказал он и глубоко вложил кромку ржавого лезвия «Нева» в заголенную до локтя руку на месте многочисленных чёрных пятен затянувших его сюда уколов.
Завтра может и было утро, но ему это было искренне по хуй. И он взлетал лёжа запрокинутым на деревянном табурете, взлетал не как хотелось раньше когда-то давно, на вдохе и с ветром в груди, а обречёно, словно его тянули в небо на необрываемом канате привязанном то ли к руке то ли к ноге.
По прогнозам должна быть белая тётка или ещё какая-то подобная хуйня, думал он вяло, не в силах сопротивляться притяжению неба. Но тётки не было. Была оголтелая, та же всё, неменяемая поебень. «Да что ж это делается такое!» - хотелось кричать ему, но он не мог уже кричать и болтался вздымаемый как на дыбу в тоскливое до непроглядного небо.
«Всё-таки вечность…», подумал он сверяясь со своими при жизни мыслями, «единственный круг вечного ада».
«Ну и хуй с ним», подумал он в следующее мгновение, «зато никогда не утрачиваемая возможность мыслить!».
И тут же почувствовал, как трос в небо начинает раскаляться и огонь возмездия проникает все уголки блеснувшего мыслью мозга.
«И если мысль всегда наказуема огнём - надо употребить огонь на всеобщее благо мысли!», он перекосился всем собой уже очень высоко над землёй и стал грызть себе ногу, с умением с которым хирурги-герои на войне отрезали себе изувеченные конечности. Догрызя до кости он плюнул кровью в сторону земли от боли и перегрыз кость почти переломав её челюстями.
А потом он падал.
Как ни в сказке сказать, ни пером описать. Сознание ни на одну минуту не хотело покидать его и вмещало в себя всю боль и страх падения. «Ничего, выберемся…», билось пульсом только где-то глубоко внутри. И он упал. Разбив лицо, и потерял, наконец, сознание…
Словно после тяжёлой раненой ночи, он поднял глаза от чёрной его принявшей земли, и улыбнулся наступающему из-за горизонта утру.
Сократ
А на самом деле он был добрым…
Ни хух а сап-бе! – одолжил не задолго до края смерть для самое себя и пожелал на прощанье: «Идите во тьму!».
А мы знали его совершенно другим. Неженатым и трезвым как лётчика. Цикута – авиационный бензин человечества, прорасти во мне свои корешки, процарапай во мне свои острые лапоньки, разорви на вздорные клочки мою разнеженную о кровь степи нутрь. Сто крат увеличенный, постигший затмение, согласившийся со своею никчёмностью, разливший вокруг себя напиток бессмертных богов, заповедовавший жить да жить, вкрадчиво обесточенный самостоятельно за мгновенье застрявшее в вечности, позабывший как можно дышать, испытавший субстанциональный надрез о края своих век, на вдохе зашедшийся кашлем извечной тоски – «Не знаю! Не знаю! Не знаю!». Когда его сетями вылавливали втопшего в иле мокрой реченьки Стикс ён распух уже как ужака какая-то и не мог слова вымолвить ни в своё оправдание ни в хуя. Он представлял впервые и реализовавшись вконец живую чистую боль.
- Сократ, ты член партии? – криво усмехнулся читавший его досье рейхс-фюрер Харон.
- Жид проклятый! – разорвал нутро чрева Сократ. – Яблоко червоточило!
- Хуй с тобой, гад! Тада ы я – жид, - облокотился о края корёжащегося своего линкора Харон. – Будым с тобой жыдобать заодно!
Сумасшедший Сократ пил из речки ладонями неба муть. В царстве теней ведь не станешь ни кроликом, ни бабочкой, ни лютой зимой. За Стиксом только синдром. Синдром не прекращающегося последнего глотка, синдром отравленной вечности, синдром в босых тапочках по сиренево-серому снегу тикать голыми пятками – от сибя! От сибя! От сибя! «На хуй всё!», подумал Сократ вам на ухонько и вам пришлось оборачиваться – проверять. А ну как кто в комнате, а ну как за плечом смертушка, а ну как уж подписывают и по тебе табличку в холодном морговом заведении, чтоб навесить на лёд? Но внимательно вглядевшись в эпицентр события, он, наконец, внял. Выживать было незачем. Никто и не помирал. Только корчилось, и корчилось, и корчилось в нём и над ним в предродовых лютых сумерках болевое, уже надорванное им, небо…
Жизнь протяжённостью в постижение, неловкость на выходе, тяжёлые формы идиотизированного, не прекращающегося детства, вокруг наэлектризованная колючая проволока попеременно с мягкой обивкой суициидальной невозможности жёлтых домов. Свет в глаза человечеству! Видит пусть… Тебе, падла, не для того в рот поганый твой впихнули монет измельчённого долара, чтобы ты-тварь в пограничную реку блевал, а за проезд! Это Стикс… Было тихо… Темно… Когда я выходил из его тёмных вод навстречу тебе… Ведь правда ты будешь единственный, кто не испугается там тогда?
Всех иссушило головушками, всех сложило по колышкам, в чистом полюшке во рядки чёрных трав. Сократ задумался над землёй: «Смерть – крошечка лакомая, а не мне… Эх, так и не довелось!». С тем поднялся, штаны засучил, рукава. На четвереньки встал – дело обычное. С-под когтей уже крался искрами о чернь земли светоточивый огнь. Шерсть загривком дымилась и дыбилась. И по колени и локти в земле, он помчался на испепеляющий зноем восток – подышать огоньком из ясных светосолнечных ран…
Адежка (Харонюк)
Сеть-журнал звался жалобно:
факира нет…
Ну чё, бляди, притихли-та? Все мы тута пизды смесь с прожектором. Помер бог? Паздравляю, пиздёныши! У гарылы хуй крепче трамвайнага поручня – таперь праверяй! У-у-у, истохайзы!!! Издобуду вас! На празднак сабе! На закусаху! Уготовился? Сподыгайсь…
Хе-хе-хе…
А ты, сука, в себе выибал дьявола? Ничиго не оторвалось? Не обоссысь – тут уж дальше-то ехать некуда, а ты всё валяешь в штаны словно маленький. На хуй всё! Адыргай-з-з-з, страшна прятатс-са? У-и- ууу! Анзой!…
А-ыд-ггызь… урр-га… Изненавизин текёт и скапаетеся из с меня… Возлюби меня первого, хуев друг! Я с табя вьюс, как венушка… Ежели иё не надгрызать, она целая и с иё не капаит кров… Но какой неземной