запертому сиротливому дому и остановилась: у зеленой беседки Мишель подвязывал розы к железным прутьям и не заметил меня, а у меня не хватило духу его окликнуть. Минуту я посидела на краю пыльной дороги, в редкой тени питтосфора, росшего наверху, на террасе. Вдали трудились, как всегда, мельники — для них ведь ничто не изменилось. Меньше всего, разумеется, они думали обо мне. Стараясь не попасться им на глаза, я проскользнула в Зеленую залу. Тропинка, ведущая туда, заросла сорными травами, по ней уже никто не ходил. Я бессознательно нарвала цветов, потом опустила букет в мелкий ручеек, шелестевший по камням, и оставила его там: я была отверженная — зачем же мне эти ни в чем не повинные цветы?
Вернулась я совершенно разбитая, не перемолвясь ни с кем ни единым словом: на мне была густая вуаль, и встречные крестьяне либо вообще не узнавали меня, либо, минуту поколебавшись, но не услышав обычного приветствия, принимали за приезжую.
Женни так тревожилась, что послала Фрюманса разыскивать меня. Я рассердилась на их докучную заботу и недовольно сказала, что вечно причиняю одно беспокойство, даже не смею погоревать в одиночестве. У Женни на глаза навернулись слезы, и я сочла ее слабодушной за неумение их скрыть: ведь слезы душили и меня.
Я попыталась поговорить с аббатом Костелем, но его вопросы и суждения о моем состоянии были так наивны, словно передо мной был малый ребенок. Поздравив меня с тем, что я так своевременно разгадала вероломный замысел, он предложил мне поселиться в Помме и продолжить занятия греческим — они исцелят меня от всех горестей. Потом я пошла на могилу бабушки, но мое сердце словно окаменело. Рядом был свежий холмик, на невысоком кресте из черного дерева белела надпись: я прочла имя старой Жасинты, она умерла неделю назад. Это было неожиданно, и вот тут я разрыдалась.
«К чему придавать такое значение жизни? — думала я. — Она так быстро проходит и оставляет так мало следов! Мишель обожал свою мать, день и ночь ухаживал за ней, а сейчас подрезает ветки и подвязывает розы с таким старанием и любовью, точно и не хоронил ее неделю назад. Я разглядела его лицо, оно такое же добродушное и спокойное, как всегда. Быть может, вечный отдых, который вкушает сейчас эта бедная женщина, достаточная награда ее сыну за жизнь, полную труда и преданности? А разве я не умерла и не похоронена для всех, кто меня любил? Мое детство было, как лучами, всечасно озарено нежными улыбками и заботливыми взглядами. Я росла подобно благословенному растению, на мне были сосредоточены все надежды семьи. Впрочем, питтосфор и розы в нашем саду тоже были предметами любовного ухода, гордостью и украшением Бельомбра. Но если вихрь вырвет их с корнем, на этом месте посадят новые цветы и деревья. Появится в Бельомбре другой хозяин с другими детьми — и кто тогда вспомнит о Мариусе и обо мне?»
Среди этих мирных могил меня охватила жажда смерти, сумрачная и жгучая. Холмик, под которым покоилась Жасинта, был усажен цветами, росшими только в нашем саду, — значит, их пересадил сюда Мишель. Выходит, он не забыл ее? Те же цветы были и на могиле бабушки — последняя дань, исполненное нежности воспоминание. Я завидовала участи людей, навеки исчезнувших, но по-прежнему почитаемых; они перешли в иной, неведомый нам мир, а на земле их продолжают окружать простодушным вниманием и необременительными заботами.
— Счастливы умершие — они больше не мешают живым! — воскликнула я.
Появился Фрюманс — полдня он разыскивал меня по всем окрестностям и под конец пришел на кладбище. Вместо благодарности я осыпала его упреками и не сумела скрыть горечи и безнадежности, переполнявших мою душу. Он попытался примирить меня с жизнью обычными своими рассуждениями о радостях исполненного долга. Его добродетель была мне несносна, и я сказала, что человеку с холодной кровью легко быть сильным и не жалеть о счастье — он ведь понятия не имеет, что это такое. Фрюманс вздохнул и украдкой взглянул на Женни, которая в эту минуту появилась на кладбище и позвала меня обедать. Я еще раз подумала, что стала жестока, несправедлива и надо скорей кончать с жизнью, иначе все меня возненавидят.
LXXII
Несколько дней я не желала слушать утешения, отказывалась строить планы на будущее. Я упрямо искала одиночества, забиралась в непроходимые овраги, отыскивала укромные местечки на склонах бау — высокого округлого холма, заросшего густой травой и кое-где опасного из-за крутых, обрывистых откосов. Очертания его были прекрасны, на вершине, где солнце уже выжгло траву, царило полное безлюдье. Я залезала в глубокие известковые расщелины в уступах под самой вершиной и там, в тени сосен, укоренившихся в трещинах, скрывалась от розысков Женни и Фрюманса. Мне так хотелось убежать от моей взбаламученной жизни, которая прежде улыбалась мне, а теперь заслуживала одной ненависти, что мысли мои упорно обращались к смерти. Сейчас было самое время вернуться мечтами к Фрюмансу, но как раз Фрюманс, неколебимый под ударами судьбы, был мне особенно невыносим: его стойкость возмущала меня как нечто противоестественное. Когда Женни пыталась ставить его в пример, я приходила в неистовство.
— Если он уже умер, почему не ложится в могилу? — кричала я. — Что это за жизнь без сердца и мозга? Фрюманс больше ничему не может научить меня и вообще никогда не был мне настоящей поддержкой. Уже в детстве я могла бы сказать ему: «Утес, что общего между тобой и мной?»
Я была беспощадна и все-таки по-своему права. Фрюманс не мог ни помочь, ни утешить меня, потому что ровным счетом ничего не понимал в терзавшей меня боли. Ему ли, олицетворению рассудочности, было проникнуть в тайны этого чувствительного и прихотливого инструмента — сердца девушки? Считая, что сделал из меня мужчину, он и говорил со мной как с мужчиной. По его убеждению, страдать из-за недостойного человека способен только глупец, поэтому я старалась скрыть от него свое горе, а если он все-таки что-то замечал — Фрюманс был довольно наблюдателен, — резко говорила:
— Ну хорошо, я глупа, дальше что? Оставьте меня в покое, если не можете помочь!
Он был безмерно терпелив и кроток со мной, но меня переполняла горечь, и я твердила себе, что досаждаю Фрюмансу, отрывая от привычных занятий, и мои невзгоды не столько трогают его, сколько угнетают. Даже присутствию Женни он радовался меньше, чем следовало, — так по крайней мере считала я. Она была поглощена заботами обо мне, и мне казалось, что Фрюманс ревнует. Словом, я стала подозрительна и как будто навсегда утратила способность находить в людях хорошее.
Видя мое отчаяние, пала духом и Женни. Однажды утром, взглянув на нее, я поразилась бледностью ее лица, обычно столь свежего, и вдруг заметила, что в черных бандо, обрамлявших лоб Женни, засеребрилась седина. Мне стало страшно: за одну неделю она постарела на десять лет.
— Что с тобой? — воскликнула я.
— Со мной ваше горе, — ответила она.
И это было правдой. Она не думала о себе, мое несчастье было ее несчастьем, другого попросту не существовало. Удар, нанесенный мне, поразил ее в самое сердце. Меня охватило такое раскаяние, что я стала перед ней на колени.
— Женни, это моя вина, это я тебя убиваю, — сказала я. — Поэтому со дня приезда я так мечтаю о смерти.
— Знаю, вижу, что вы больше не хотите жить. Вы уходите гулять, а я всякий раз думаю — может, она уже не вернется. И идти за вами мне тоже нельзя — вы рассердитесь, и будет еще хуже. Каждую ночь я думаю — может, она уже не проснется. Вы тут знаете все травы, вдруг принесете с прогулки какую-нибудь ядовитую. Вот я и не сплю по ночам, а днем не нахожу себе места. Готовлю для вас, а сама думаю — будет ли кому есть это кушанье, чиню ваши разорванные юбки и говорю себе: «Сколько тут дыр, столько у нее было приступов ярости во время ее дикой беготни по горам». Вы хотите развязать Женни руки? Так ведь? Что ж, пусть будет по-вашему, Женни все равно недолго протянет после этого. Убивать себя грешно, Бог запретил это человеку, но когда тебе уже нечего делать на свете и некому служить, тогда, верно, это наш долг — освободить место другим… Молчите! — воскликнула она с силой. — Я знаю, о чем вы думаете! Вы хотите уйти, чтобы освободить место мне, чтобы я могла любить, выйти замуж, работать на себя. Глупая и жестокая девочка! Ладно, делайте что хотите! На том свете знают, что творится здесь, вы увидите, какую счастливую жизнь устроили Женни! Бедная моя госпожа! Она видит, как у нас все идет, и мучается в аду,