местах они опалены пожарами и повытерты временем. Глухие овраги и урочища завалены упавшими сухими лесинами – этот бурелом скрывает роднички и истоки речек, делает местность почти вовсе непроходимой. И над всеми этими урочищами, всегда прикрытый дымкой тумана или легкими летними облачками, поднимается к небу величественный Полюдов Камень.
Воевода привык к этим лесам, умеет даже по цвету угадывать их породы. Темные, припачканные синькой и сажей леса – это сосновые и кедровые боры; зеленовато-седые – это леса лиственничные, а ярко-изумрудные с синим отливом, как у тетеревиного крыла, – урочища еловые и пихтовые. Со стороны северной Чердынь окружают леса Искорские, с юга подступают Кайгородские и Соликамские, на западе – Вычегодские, иначе Вятские, а с востока простираются бескрайние Вишерские и Сосьвинские, самые глухие и вовсе необжитые, как за хребтом, в самой кучумской Сибири. Этими-то лесами и вьется торговая дорога в Сибирское царство. Протоптавшие ее некогда новгородские торговые люди прозвали эту дорогу Волчьей тропой...
Крепость свою воевода любил. Она стояла на берегу Колвы трудно, а горожанам в ней – не тесно, просторно. За крепостной стеной по земляному валу, утыканному кольями, пробился из земли молодой кустарник и свежая еловая поросль. Каждую осень ее вырубают, а за лето эта зеленая поросль вырастает вновь, что волос на бритой бороде!
Крепостные стены слажены из бревен «тарасами», то есть готовыми срубами. Проемы между двумя рядами бревен засыпаны землей и заложены бутовым камнем. Высота вала и стен – семь сажен, а сторожевые башни со всполошными, набатными колоколами – того выше.
Ворот в крепости – четверо: северные ведут в новгородский посад, южные выходят на Соликамскую дорогу, восточные – на самую глухую окраину, где живет по низким избам работный люд. Западные ворота издавна заколочены наглухо. С верхнего крыльца воеводе слышно, как архиерейский служка чистит владыкины обутки под окнами архиерейских покоев и переругивается с дворовой бабой. Та визгливо кричит что-то невнятное, а служка басом отчеканивает: «Ох и дура же ты, бабонька, что ни на есть самая бестолковая!» Того гляди, перебранка эта разбудит боярыню: Захар Михайлович замечает, что в его опочивальне отворенные окна еще прикрыты занавесками. Значит, не вставала с постели его Аннушка-сударушка...
Архиерейские покои и боярские хоромы здесь, в крепости, волей-неволей расположены почти рядом, невдалеке от воеводской избы.
По лестнице застучали кованые сапоги. На верхнее крыльцо вышел однорукий телохранитель воеводы Гринька Жук. Еще под Казанью сражался он бок о бок со своим боярином, не посрамил русского знамени в кровопролитных боях. Тогда и укоротила ему левую руку по локоть татарская сабля...
– Глянутся? – Воевода указал Жуку на щенят, сбившихся в кучку подле матери.
– Добрые волчьи детки. Вон тот, с отметиной на ноге, больно хорош, боярин.
– Все на один лад. Кто это в горнице на лавке сон вяжет?
– К боярыне гонец от Строганова. Семен Аникеевич гостинцев ей с Вишеры прислал.
– Когда прибыл?
– Уж светать начинало.
– Гостинцы где?
– В хоромы я их стащил. Глашке велел, чтобы боярыне показала, как только ото сна восстанет... Кваску не выпьешь ли, боярин?
– Квасу не надо. Кринку молока принеси и свежего ржаного хлебца.
Жук удивился:
– Уж не занемог ли, боярин?
– Неси, неси. Поутру оно и здоровому – в охотку. И Ласку поить станешь... А то совсем матку изнурят. В рост всех оставить!.. Слышишь?
– Слышу, – ухмыльнулся слуга. – Едоки добрые будут!.. Ишь какие волчата! Любо смотреть!
Жук снова застукал сапогами по лестнице. Воевода задумался; кустистые седые брови совсем прикрыли глаза... «Так, значит, Семен Строганов гостинцев боярыне прислал-» Проговорил вслух:
– Зачем Аннушке его гостинцы? Небось у нее из моих рук всякого добра вдосталь!
Сказал и пуще наморщился. О многом вспомнил, будто из рук выронил шкатулку памяти, а из нее рассыпались-раскатились все бусинки прожитого, перевиденного...
Седьмой год воевода коротал в Чердыни, а прибыл сюда из Москвы без малого на шестидесятом году. В крепости подумывать стал на досуге о прошлой жизни, а досуга у него – девать некуда. Думал, как овдовел в молодые годы и не мог позабыть кроткую подругу-покойницу. Старался уйти от докучливой тоски по ней, служа царю Ивану в самые те годы, когда царицей была Анастасия, в девичестве Юрьева-Захарьина. Думал, как старился бобылем и только после покорения Казани женился на молоденькой новгородской красавице, испросив у царя дозволения уйти на покой. Царь желания его не исполнил, послал в Чердынь.
Приняв власть над крепостью и городом, воевода ретиво занялся его благоустройством и украшением. Принялся наводить новые порядки, однако скоро утомился. Надоело хлестать по мурлам пьяных дьяков, отучая от лихоимства; помогать владыке Симону в спорах о силе христовой веры с вогульскими верховными шаманами и князьками; опротивело разбираться в тяжбах хитрых купцов, падких на сутяжничество, но больше всего опротивело приводить в разум посадских людишек, подводить под мерку царского закона бродяг и ворюг.
Мечтал воевода прославить себя и дружину ратными делами. Но набегов покамест не случалось, про Чердынь с ее богатствами лиходеи будто забыли, и только изредка у стен города воеводские ратники ловили черемисов и татар из Сибири, но больше зряшных, неспособных чинить крепости вред.
За семь лет от сытной пищи воевода ожирел и стал при ходьбе задыхаться, как запаленная лошадь. Все труднее делалось держаться в седле, а под боком – молодая жена, женщина гордая, капризная, властная. Желанного покоя с ней не было.
Не было покоя и во всем крае за пределами крепости. Баламутила его молва об Анике Строганове. Все было куплено его деньгами и плясало под его дудку.
В спор со Строгановыми воевода не вступал, понимая, что спорить с ними нельзя, а надо дружбу водить, если не надоела жизнь.
Со всем смирился воевода. Даже жене ни слова не говорил про частые наезды Семена Строганова с ночевками, потому что Аннушка все равно гостю от дома не откажет. Боялся он, чтобы слух о его недовольстве не дошел до ушей Семена Строганова, ибо знал, что даже за это можно поплатиться жизнью. А кто и как – отравой, стрелой или кистенем уберет со свету – не дознаешься, и следа не найдешь: кругом леса, а в них любые следы не знатки.
Нет острее муки, чем боль ревности. Рысьими когтями царапала она сердце воеводы: бродили по городу сплетни про греховность молодой боярыни. Шептали, что не зря зачастил в Чердынь Семен Строганов. Но и с этим приходилось смиряться – на все рты платка не накинешь даже властью воеводы. Просто силился не вникать, не верить наговорной мути. При горожанах суровость на себя напускал и знал только про себя, что больше всего любит полюбоваться Чердынью вот с этого крыльца, поиграть в городки с владыкой Симоном да изредка не прочь пображничать с проезжими купцами, если из значащих, именитых. Вот так и коротал жизнь, утешал себя тем, что в Чердыни все же он хозяин, а не Строганов. Хозяин... да только за стенами своих хором, а не в самих хоромах.
Голос Жука вывел воеводу из задумчивости. Слуга на этот раз был бос.
– Глянь-кось боярин, какую кринку выбрал. Мороз в молоке. Покуда донес, вся кринка бархатом обнялась.
– Обутки, вижу, снял?
– А как же? Грохоту в сапогах много. Макаровна хоть и старица, а слухастая. Выходит, боярин, что для тебя мне иной раз и татем обернуться случается. Пей на доброе здоровье.
ГЛАВА ВТОРАЯ
1
С утра моросил не по-летнему мелкий дождь.
После полудня в крепость наехал московский гость – новый Соликамский воевода Запарин Дементий Степанович.
Пала на Чердынь мокрая ночь и все упрятала в запазухе непроглядной черноты...
2
В трапезной воеводских хором стол накрыт парчовой скатертью. Свечи в медных свешниках уже оплыли, закапали подставки в виде орлиных лап. Желтый свет падает на два лица, красных и потных от хмеля. От обеих голов и высоких стоячих воротников на бурых бревенчатых стенах ворошатся тени, как взмахи вороньих крыльев.
На столе глиняные миски с остывшей стерляжьей ухой, подносы с пирогами, ломтями хлеба, оладьями, плоские тазы с засолами и холодным мясом, пареная осетрина с инбирной подливой.
На серебряном блюде – остатки съеденного индейского петуха. Дубовый, в позолоченных обручах, бочонок с можжевеловым медом, два ковша меду смородинового, кубки заморской романеи и темно-красной мальвазии опустели наполовину. Слуги отпущены – беседа не для холопьих ушей.
Собеседники, насытясь, распоясались и отпустили парные застежки камзолов под кафтанами. Ближе к свету – хозяин, облокотился на стол. Против него – гость, Соликамский воевода Запарин, развалился в кресле с высокой спинкой, обитой волчьей шкурой, придавил тяжелым седалищем подостланную пуховую подушку малинового бархата.
Время позднее. Над хозяином хмель все еще не взял полной воли, и только в глазах нет-нет и появится слезливая пелена сонливости. Зато гостя хмель облапил крепко, и оттого проскальзывала во взгляде его плохо скрытая хмурость. Угадывались за нею недобрые помыслы, готовность творить злое дело повелительным словом и своими руками.
У Запарина сползла на затылок с потного темени голубая бархатная тафья, унизанная шитым жемчугом. На его отечном и морщинистом лице землисто-бледную кожу пробивала краснота прожилок, и на ней пятнами серели темные подглазины. Нос у Запарина мясистый и горбатый,