ящиками. То и дело казалось, что они налетят на нас и сшибут. Мы с Трошкиным решили, сменяясь, всю дорогу стоять, открыв дверцу, на крыле 'пикапа'. Через ветровое стекло совсем ничего не было видно, а так можно было хоть что-то разобрать метров за двадцать.
Еще не так давно мы ночью проезжали по Минскому шоссе с подфарниками и маскировочными сетками на них и считали это вполне нормальным. Но сейчас на шоссе была другая атмосфера, да и у нас самих было другое отношение к этому. Увидев впереди на шоссе слабые отблески света, мы догнали и остановили какую-то машину, ехавшую с подфарниками и сеткой, и, угрожая пистолетами, заставили ехавших в машине людей развинтить фары и вынуть лампочки. В обстановке этой тревожной, совершенно черной дороги нам искренне казалось, что каждый мелькнувший кусочек света может вызвать бомбежку. Это было, конечно, неверно, но и неудивительно' - слишком много за этот месяц все хлебнули горя от беспрерывно летавшей над дорогами немецкой авиации. Так мы и ехали, пока не начало светать, сменяя друг друга на подножке 'пикапа'...
* * *
Несколько слов о Павле Ивановиче Боровкове.
Поездка под Могилев была моим последним совместным фронтовым путешествием с водителем нашего 'пикапа'. Пожалуй, в дневнике я был не совсем справедлив к нему. По молодости лет мне тогда больше бросались в глаза его недостатки - некоторая опасливость при движении по неизвестной дороге, особенно в сторону противника, и порой излишняя быстрота реакций при гуле самолетов. В общем, Павел Иванович, несомненно, был человеком более осмотрительным и осторожным, чем некоторые из нас, и это казалось мне тогда его большим грехом. Но я не написал в дневнике о другой, куда более важной стороне характера нашего водителя. Он нервничал при бомбежках и обстрелах, по был непоколебим в своем отношении к вверенной ему машине. Он считал, что, раз он за рулем, машина должна нас вывезти откуда угодно. И хотя в последние дни машина ломалась, скрипела и корежилась, хотя то одно, то другое выходило из строя и ему пришлось подпирать сосновым колом готовый вывалиться мотор и привязывать на крышку 'пикапа' банку с бензином, чтоб он шел самотеком, Боровков ни на минуту не допускал мысли, что можно оставить где-то эту еле дышавшую машину и добираться пешком. Он был великолепным шофером, непоколебимо верившим в себя и в доверенную ему технику, и кто знает, может быть, именно это в конце концов и дало возможность Трошкину сказать: 'Ребята, а ведь выбрались, а?'
Не так давно я видел Павла Ивановича Боровкова, сейчас уже немолодого и больного человека - война недешево досталась ему. В разговоре со мной он вспоминал о гибели своего тезки Павла Трошкина, нашего попутчика по могилевской поездке. Трошкин погиб в 1944 году по дороге ко Львову от руки нападавших на машины бандеровцев. Проскочить не удалось - в машине что-то заело; Трошкин вылез из нее и отстреливался из автомата, лежа рядом на шоссе. Об этом потом рассказывал один его спасшийся спутник. И когда Боровков вспоминал о гибели Трошкина и словно искал при этом, что можно было бы сделать, чтобы Трошкин не погиб, я чувствовал за всем этим явно подуманное, хотя и не высказанное словами: 'Со мной бы ехал - не заело бы...'
Командировочное удостоверение, которое мне выдал тогда, в июле, для поездки в Москву полковой комиссар Миронов, у меня не сохранилось. Но в старом блокноте, в том же, где все записи о Могилеве, есть написанный моей рукой черновик: 'Тов. Симонов К. М. и тов. Трошкин П. А. командируются в Москву для выполнения срочного задания редакции 'Красноармейской правды'. Срок командировки с 18 по 20 июля 1941 г.'. И еще черновик другой бумаги: 'Редакция фронтовой газеты 'Красноармейская правда' поручает тов. Симонову К. М. доставку поступающей в распоряжение редакции автомашины №... из Москвы в адрес редакции 'Красноармейской правды'.
В этом же блокноте на последней странице обрывочные записи, свидетельствующие о количестве поручений, которые я должен был выполнить в Москве:
'Все в порядке. Пусть сообщат Нине и передадут мне, как и что'.
'Алеша был болен, сейчас здоров'.
'Писем пока не будет. Переходит в другую газету'.
'Вручить письмо, и чтобы дали адрес семьи. Если есть связь с женой, переслать ей побольше денег'.
'Едем в Калугу, а дальше не знаю куда'.
'Марк жив. Все в порядке'.
'Рассказать происшедшую историю, пусть пере дадут письма'.
'Узнать но всем отделам, нет ли корреспонденции'.
Такому-то - папиросы.
Такому-то - табак.
Такому-то - тоже табак.
Такому-то - привезти конверты и марки.
Такому-то - заверить доверенность.
Зайти в партком и сказать о таком-то...
В блокноте фамилии, имена и отчества, адреса, телефоны - десятки телефонов. Может быть, покажется странным, что я вдруг решил напомнить об этих записях, но в них тоже частица времени. Я ведь первым из всех моих товарищей ехал в Москву. Письма на фронт еще не доходили. Полевая почта не то еще не работала, не то мы еще не привыкли ею пользоваться...
Глава седьмая
Сурков дал нам с Трошкиным поручение: по дороге в Москву заехать на минуту во Внуково, завезти жившим там на даче родителям его жены письмо и сказать, что видели его живым и здоровым.
Как мы ни торопились в Москву, но во Внуково все-таки заехали. Было раннее утро. Тихая дача в лесу. Старики притащили нам таз с крупной клубникой и просили нас, если мы сумеем, заехать на обратном пути и отвезти зятю в Касню плетеночку этой клубники. Посидев у них пять минут, мы поехали дальше, в Москву.
Было раннее утро, и Москва казалась опустевшей. Мы с Трошкиным проехали прямо в редакцию 'Известий'. Я оставил там статью, пообещав привезти еще одну, а Трошкин пошел проявлять пленки. Едва ли ошибусь, если скажу, что мы с ним, пожалуй, были первыми газетчиками, приехавшими с Западного фронта в Москву.
В эти сутки, что мы пробыли в Москве, нам выпала трудная задача отвечать на десятки вопросов, на которые мы иногда не знали, что отвечать, а иногда знали, но не имели права, потому что здесь все-таки совсем не представляли себе того, что делалось на фронте. Даже отдаленно не представляли. Нас спрашивали, взят ли Минск, взят ли Борисов, правда ли, что немцы с налета взяли Смоленск и в нескольких местах переправились через Днепр и продолжают наступать. Но, еще подъезжая к Москве, мы дали друг другу слово держать язык за зубами, не говорить лишнего и, кажется, сдержали это слово.
Ответив в редакции на первые поспешные вопросы и пробыв там минут двадцать, я поехал повидаться с близкими.
День был сумасшедший. Я отвечал на бесчисленные вопросы, писал для 'Известий' еще одну статью, потом дописывал что-то, сидя в редакции, был у родителей, ездил договариваться насчет машины. В 'Известиях' решили, что лучше будет, если я сдам им свой 'фордик', а они вместо него в дополнение к 'пикапу' дадут в наше пользование редакционную 'эмку'. К завтрашнему утру она должна была быть подготовлена и выкрашена в маскировочные цвета. Кроме того, было решено для пользы дела вырезать у нее середину крыши и вместо нее на барашках закрепить скатывающийся в трубку брезент. Учитывая предыдущий опыт, решили сделать это, чтобы быстрее передвигаться, не чувствовать себя в мышеловке и не выскакивать каждый раз, услышав самолеты, а, скатав этот брезент, на ходу наблюдать за воздухом.
Я узнал, что Ортенберг назначен редактором 'Красной звезды'. Накануне своего отъезда на фронт я встретил его в коридоре ПУРа, когда шел за командировочным предписанием, и сказал ему, что если его назначат в одну из военных газет, чтобы он забрал меня к себе. По старой памяти о Халхин-Голе, где он редактировал нашу 'Героическую Красноармейскую', мне хотелось работать с ним и в эту войну.
В 'Красную звезду' к нему я попал вечером. Когда я вошел, он встал из-за стола и сказал:
- А, Симонов! - таким тоном, словно он именно меня сейчас и ждал. - Ты получил мои телеграммы?
Я спросил какие.