кухням. Час завтрака — может, высунется какая неразумная голова? Нет, в перекрестии восьмикратного бинокля безлюдье. Посветлело, и в окулярах отчетливо вставали проволочные заграждения, бруствер, изгибы траншеи, ход сообщения в тыл, в долину, куда подъехали полевые кухни. Пулей там не достать, из миномета врезать — в аккурат. Но молчат наши минометы, «самовары», как их называют на фронте: ствол миномета и впрямь напоминает самоварную трубу.
А немецкие минометы и пушки не молчали: как по расписанию, ударили после завтрака. Снаряды и мины шуршали над «оппель-адмиралом» и рвались подале, в районе наших траншей и ближнего тыла. Все привычно, все нормально.
После огневого налета немцы успокоились, и даже пулеметы не стреляли, — на передовой как будто объявили перемирие. С этого-то момента течение времени убыстрилось, мысли и чувства тоже помчались, возникая накоротке и тут же исчезая. Воронкову казалось, что должно быть наоборот, что ожидание в засаде, многочасовое выслеживание врага нудно и томительно. Ан нет! Время текло, как струйка в песочных часах, — шустро и неостановимо: переверни — и снова потек песочек, и снова. Даже укусы комарья и слепней перестали замечаться. Лишь когда какой-нибудь особо свирепый слепень протыкал кожу жалом, как шилом, Воронков движением руки или головы сгонял его.
— Давай в канаву! — прошипел Данилов.
Лейтенант отполз и из канавки приподнял на палке и опустил каску. И еще, и еще. На третий раз из вражеского выносного окопа выстрелили по каске, и мгновенно по вспышке выстрела ударила даниловская «снайперка». Чуть приподнявшись, Воронков и Данилов увидели, как в окопе, нелепо взмахнув руками, упал немец.
— Готов! — прошептал Воронков.
— Башку побереги, лейтенант… Зря не высовывайся, однако…
— А молодчага ты, Семен Прокопович! — не сдержался Воронков.
Данилов пыхнул загасшей трубкой, охотничьим ножом сделал на прикладе очередную зарубку:
— С твоей помощью… Двадцать четвертый, однако…
И опять потекли неостановимые минуты и часы. Было жарко, душно. Мнилось, что жара позагоняла всех немцев в прохладные блиндажи, что в траншее и стрелковых ячейках никого нету. Но едва Воронков неосторожно дернулся, сгоняя слепня со щеки, как около виска взвизгнула пуля, и сзади на лейтенанта посыпались осколки автомобильной фары. Немецкий снайпер!
Данилов рванул Воронкова за ногу — за больную, — выразительно покрутил своим пальцем у его виска:
— Нишкни! Иначе верняком угробит…
— Ф-фу, черт…
— Не копайся, однако!
«Не копайся» прозвучало как «не купайся», и Воронков, морщась от боли, с недоумением подумал, о каком купании речь? Но сразу же сообразил: не двигайся. Потому что чуть шевельнулся — и вторая пуля взвизгнула возле виска. На второй выстрел немца из ягдкоманды Данилов успел ответить выстрелом, но попал ли — бабушка надвое сказала: в окопе или в траншее не упали. И Данилов не стал делать зарубку…
До сумерек никто в траншее не объявлялся. На каску, поднимаемую Воронковым, не клевали: в снайперской охоте выдержка многое весит. А вот он начал клевать носом. Данилов беззлобно сказал:
— Засоня… В темноте уйдем, однако. Дома отоспишься.
И когда они ползком проделывали обратный путь, в нашу траншею, Воронкову нет-нет да и приходила мысль: если б каждый боец убил по фашисту, война бы закончилась, — а Семен Прокопович Данилов убил их аж двадцать четыре штуки, вот кто приближает нашу победу! И еще думал о своей роте, о том, что увидит своих подчиненных, с которыми он никогда не будет одиноким. Никогда.
Первый встречный из его роты, дежурный наблюдатель Дмитро Белоус огорошил новостью:
— С пополнением вас, товарищ лейтенант!
— Прибыло? Много?
— Один человек. И тот, извиняюсь, баба. Ротная санинструкторша…
Мда, пополнение. Хотя и санинструктор не помешает. Белоус продолжал ухмыляться — в траншейной черноте сверкнули белокипенные зубы:
— Хлопцы гутарят: красивая дивчина…
«С красивыми одна морока», — подумал Воронков и зашлепал по траншее к своей землянке.
6
Капитан Колотилин после разговора на полковом КП, когда уловил прозрачный намек подполковника о предстоящем ему выдвижении, после того разговора не раз вспоминал эпизоды фронтового бытия, которые были как ступеньки лестницы, ведущей вверх. Когда-то он всерьез огорчался, что выпало воевать не на юге, где тепло, благодатно, море и фрукты. А ведь война везде война. Но воинская судьба, загнавшая его в северо-западные болота, оказалась к нему благосклонной именно здесь, в болотах. Именно здесь он начал стремительно расти как командир. И следствие: добавились звездочки на погонах и ордена на гимнастерке…
А начиналось скверно, скверней не бывает. Ибо это был июнь сорок первого. На рассвете их военный городок западнее Ковеля пробомбили, обстреляла артиллерия. Сперва никто ничего толком не понял. Раскусили, впрочем, быстро: немцы. На границе заварились бои. Обтекая погранзаставы, по шоссе рванули немецкие танки.
А дальше пошло-поехало. На восток, на восток. Стрелковая дивизия, не успевшая развернуться, была окружена, и пришлось вырываться из немецкого кольца, — это и был, собственно, первый бой, в котором участвовал Серега Колотилин, красноармеец второго года срочной службы. На границе еще истекали кровью заставы, сдерживая автоматчиков, а танки и мотопехота вермахта кромсали полки Серегиной дивизии, то бишь дивизии полковника Артемова.
В первом своем бою, в первой контратаке, когда вырывались из окружения, Серега Колотилин терялся, робел, а если честно — трусил. Да понятно же: на необстрелянного обрушивалось такое! Он тогда бежал с винтовкой наперевес — атака считалась штыковой, но в мандраже забыл примкнуть штык, — бежал к немецким позициям и прикрывал лицо растопыренной ладонью! Так, по-дурному, уберегался от пули, могущей влепить в лицо. Этого наибольше опасался — влепит в лицо, покорябает красоту.
Лишь после, когда все ж таки вырвались из окружения, уразумел: да, по-дурному. Во-первых, ладошку пуля может пробить запросто, к тому же пальцы растопырены. А во-вторых, командир роты высмеял: «Пальцы-то зачем топырил, красноармеец Колотилин? Пулю с осколочком хотел словить?» И едко засмеялся, за ним засмеялись и те, что уцелели от роты при прорыве, — таковых было мало.
Не привыкший быть предметом насмешек, стабильный отличник боевой и политической подготовки до войны, Колотилин обозлился. И на них, и на себя. Скрипнул зубами, поклялся: врешь, я не трус, я не дам повода зубоскалить, не дам, хоть умри!
Он не умер, а насмешник комроты да и все почти весельчаки полегли в последующих боях от Ковеля до Малоярославца. Остатки дивизии волочились на восток, разрозненные, обескровевшие, таявшие день ото дня: кого скашивало пулей и осколком, кого захватывали в плен — часто это был тяжелораненый. А Серегу Колотилина словно заговорили от превратностей войны, от волчьих ям сорок первого.
Так и дотопал до Подмосковья уже по заморозкам, по ледку. Сам перешел линию фронта да еще вынес начштаба полка, у которого были прострелены ноги и на груди которого было спрятано полковое знамя. Получил «сержанта» и взвод, а вскоре и роту. Странная была рота — два десятка человек, и все раненые, — но он был счастлив и горд и безо всякого зла вспоминал своего довоенного ротного, лейтенанта-насмешника, неудачливого храбреца. К тому часу Колотилин ни черта не боялся, уверившись: железо не про него. Кого-то дырявили пуля и осколок, кого-то давили танковые гусеницы, кого-то разрывала авиабомба — Сергей Колотилин оставался неуязвим. Судьба! В той судьбе ему светила его