шикнули: «Тише ты, лейтенанта разбудишь!» — и, конечно, гораздо громче, чем пришедший с поста Женя Гурьев — да, это был он. Гурьев уже шепотом сказал:
— Сами не орите! Вандалы двадцатого века, варвары!
Женя вычитал про вандалов и варваров из статьи о немецких фашистах и теперь совершенно не по адресу употреблял эти нелестные обозначения. На него зашикали еще зычней, и Воронков окончательно распрощался с мечтой маленько сыпануть. Да шут с ним, со сном. На том свете отоспимся. Дела надо делать. И важнейшее на сегодня из них — принимать пополнение. Здорово! Прибудут бойцы и сержанты в его роту, в роту лейтенанта Воронкова, — шумней и веселей будет житуха. И траншейная служба полегчает, ребята извелись от недосыпа. Еще бы, такая нагрузка ложилась на каждого. Теперь ее разложим на многих.
Но до важнейшего были дела и попроще. Например, утренний осмотр. Едва умылись, пожаловала санинструкторша. Воронков цепко оглядел ее: в порядке? Вроде бы, однако, бледна. Да он и сам, наверное, не весьма румян после ночной сцены, что ни говори — нервы себе потрепал. Так сказать, сцена у фонтана, черт бы побрал все эти сцены.
И Лядова зорко осмотрела его, не отвела глаз. Ишь ты, смелая. Ей бы смелости, когда одна в своей землянке-конуре. Ладно, скоро переберемся к ней на постой. Или она у нас будет на постое, какая разница. Никакой! Разница в том, что он обязан опекать ее — весьма и весьма почетная роль.
— Здравствуйте, товарищ лейтенант, — сказала она после некоторой запинки, — здравствуйте, ребята.
— Доброе утро, Света, — сказал Воронков. — Приступим?
— Приступим.
— Рота, стройся! — скомандовал он и, чувствуя нелепость команды, поправился: — Ребята, на осмотр по форме…
Младший сержант Белоус не дал договорить, радостно вопросил:
— На вшивость?
— Угадал, Дмитро, — сказал Воронков. — С тебя, догадливый, и начнем. Раздевайся до пояса, одежду сюда клади.
— Чому с меня, товарищ лейтенант? — заартачился Белоус.
— Потому что ты старший по званию. Кроме меня.
— С вас и зачнем, — дерзко сказал Белоус.
— Давайте с меня, — вступил неожиданно Зуенок. — Я рядовой, мне можно наперед…
— Во, во! — оживился Белоус. — С Адама починать в самый раз! Адам, вываливай своих вошей!
Однако у Адама Зуенка их, слава господу, не нашлось. Белоус и тут не удержался:
— Та откуда у белорусца? Даром, шо Адам, вошки на нем от скуки передохли! Скучная и старая ты людына, Адам!
У следующих, у Петра Яремчука, Жени Гурьева, вошки сыскались, но не так много. А сколько их надо, пуды, что ль? В роте уже вшивость, ЧП.
Зато у младшего сержанта Белоуса их было навалом. Он не огорчался, похохатывал:
— Считай, медицина, считай. Их, мабудь, мильон! Поскольку Дмитро Белоус — развеселая людына!
— Теперь вы, товарищ лейтенант, — сказала Лядова.
Воронков молча снял гимнастерку, майку. Увы, к его смущению и стыду, кое-что обнаружилось и у него. Что ж удивительного, живут вместе, на общих нарах, эта пакость расползается. Он сказал:
— Товарищ Лядова, нужно ускорить санобработку. Ведь пополнение прибывает.
— Насчет вошебойки? — встрял Белоус. — Дуже одобряю!
В разгар этой идиллии в землянку, пригнувшись, вошел капитан Колотилин. Ординарец Хайруллин остался в ходе сообщения, мелькнул за фигурой комбата верной тенью. Выпрямившись и едва не достав головой до потолка, комбат первым сказал, ни к кому не обращаясь:
— Здравия желаю.
Схватив, но не надев гимнастерку, Воронков вытянулся по стойке «смирно», доложил, чем занимается рота. Капитан с неподвижным, каменным выражением сказал:
— Вижу, чем занимаетесь… Как на участке обороны?
Воронков доложил и об этом. Колотилин кивнул крупной, низко посаженной головой. Из расстегнутого ворота гимнастерки курчавилась рыжеватая шерстка, подступавшая к горлу. От комбата, тщательно выбритого, с белоснежным подворотничком, умопомрачительно пахло одеколоном «Кармен» или «Тройной», ну надухонен — будь здоров, водочного перегара не уловить. И спокоен, держится как ни в чем не бывало, как всегда. Только бледен. Да, да, все они трое бледны нынче.
Капитан Колотилин посмотрел на санинструкторшу, на Воронкова и сказал:
— Ротный, я прошел по обороне, на левом фланге у тебя пулеметная площадка обвалилась. Подправь!
— Есть подправить, товарищ комбат!
— И не забудь: к десяти тридцати — в полк, за пополнением.
— Не забуду…
Комбат козырнул и вышел. Воронков начал одеваться, за ним и остальные. Он одевался и думал, что комбат, похоже, протрезвел. В прямом смысле. Если бы еще и в переносном! Чтоб все было так, словно ночью ничего не произошло. Нет, так уже не будет, но чтоб комбат не вынудил его встать поперек дороги. А коль он встанет, то не сдвинется. Не надо доводить до этого, товарищ капитан. Давайте ладком, по совести.
Опять о совести вспомнил! Да как не вспомнить, жизнь заставляет. Может, и не будет Суда Совести, о котором он рассуждал. Такой Суд Совести должен произойти внутри человека, любого человека — большого и малого, того, кто принимает решения, и того, кто их выполняет. В каждом из нас заложена совесть, но у одного она — чистая, у другого — запятнанная. И запятнать ее можно так, что вовек не отмоешься. Ее можно и совсем загубить, и тогда ты страшен, ибо перестаешь быть человеком, становишься бывшим человеком.
Уже все оделись, а лейтенант Воронков все копался со своим обмундированием: задумался. Спасибо, заявился с термосами сержант Семиженов: завтрак. Воронков сказал:
— Света, раздели?те с нами трапезу.
— Ого, трапезу? Когда такое, как отказаться? Трапеза!
Она чуток насмешничала. Расхрабрилась окончательно? Или напускает на себя, что ближе к истине. А словцо-то и впрямь торжественно-старинное, высокопарное, к армейской дежурной пшенке не имеющее прямого отношения. Как-то нечаянно сорвалось с языка.
Ей дали свободный котелок, вымытую ложку, Семиженов отвалил кашки побольше, чем прочим. Присовокупил:
— Поправляйся, сестричка. А то больно худущая.
— Не скажи, — тут же возразил Белоус. — Это на какие скусы. Лично я…
— Хватит трепаться, Дмитро! — оборвал Яремчук. — Молоти языком, да знай меру.
— А шо? А чому? Шо ты затыкаешь рот, Петро? Кто ты такой?
— Фронтовик.
— Эге! Как будто я не фронтовик! Я еще и младший сержант. А ты — рядовой красноармеец.
— Ба-альшой ты начальник, Дмитро! — поддел Гурьев. — Ба-альшой!
— Помолчь, гурьевская каша! И ты, Яремчук, помолчь!
— Все-таки мы, хохлы, упрямый народ, — сказал Яремчук, набивая рот пшенкой. — Хоть кол на голове теши. Га?
— Тю на тоби! — взорвался обложенный со всех сторон Белоус. — Га! Тэж мне хохол нашелся! Самозванец! Родился на Алтае, забув украинску мову! И ты, белорусец, мовчи! Тэж забув свою мову!
Окончание тирады относилось к Адаму Зуенку, который не промолвил ни слова. Но Белоусу, вероятно, показалось: Зуенок сейчас что-то скажет. И он упредил, так сказать. Но Зуенок, по-видимому, и не собирался говорить.
Воронков не вступал в солдатский треп, выскребал стенки котелка, стараясь не жадничать. С