выстрелов, стоны раненых, женский визг, что-то горело и чадило. Она увидела: командир санбата уронил голову, залитую кровью. Подбежала к нему, опустилась на колени. Отложив браунинг, с лихорадочной торопливостью вскрыла индивидуальный пакет, принялась бинтовать голову, но подполковник дернулся и затих.
Аня подняла глаза: к ней не спеша, держа «шмайссеры» на изготовку, подходили четыре немца. Они не стреляли — смотрели на нее и вразвалку приближались. Не отрывая от них взгляда, Аня нашарила в траве свой браунинг, вскинула. Не целясь выстрелила в подходивших — раз, другой. На мгновенье вспомнила: на земле есть мама и Коля — и выстрелила третий раз. В магазине были еще патроны, но она боялась израсходовать последний. Она закрыла глаза и выстрелила себе в висок.
Под разрывами Чернышев добрался до полкового наблюдательного пункта. Тут узнал: майор с капитаном-артиллеристом вышли на бугорок, откуда видимость получше, — и прямое попадание снаряда. Узнал также: в другие батальоны послано подкрепление, по двадцать-тридцать штыков. Низкий поклон майору и генерал-майору. Но резервов в полку нет, а подкинет ли еще что-либо комдив? Все три батальона в траншее, следовательно, у Чернышева нет заначки, чтобы бросить хоть что-ничто на угрожаемый участок. И все равно будем биться до конца, до победного конца. Полковая и дивизионная артиллерия поддерживает огоньком, обещают подкинуть роту танков. Возможно, Илы фрицев проштурмуют. Об этом доложил начальник штаба полка, неожиданно превратившийся в его подчиненного и срочно прибывший на НП.
Счастье, что восстановили связь с батальонами, и Чернышев обзвонил комбатов, — все вновь испеченные, как лейтенант Кутейщиков. Да и как вновь испеченный командир полка капитан Чернышев. Ему доложили: пока танки жжем, пехоту отбиваем. Пока. А что потом? Держитесь, родные мои комбаты, держитесь.
Комдив не оставил в беде: и рота тридцатьчетверок подошла, и шестерка Илов проштурмовала немцев, и артиллерия поддавала огоньку. И немцы опять отошли. Утихомирились как будто. Надолго ли? Нет, не надолго — это Чернышев предчувствовал, и это вскоре подтвердилось.
А сейчас та же внезапная усталость ударила под колени, он прислонился спиной к стенке, перебарывая слабость. Она пройдет, бой пройдет, все пройдет. А это небо, хоть и закопченное дымами, останется и очистится до первозданной голубизны. И эта земля зарубцуется, окопы и траншеи сровняют, распашут, засеют. И трава эта, опаленная взрывами, зазеленеет, как всегда.
Чернышев опустил набрякшие веки и увидел: продолговатые глаза, прядь волос на лбу, родинка, влажные губы, которые Аня любила облизывать, пестрый сарафанчик и голое плечо. Поднял веки и увидел: исковерканное боем поле, на котором все полоски, все крестьянские наделы перепаханы танковыми гусеницами и воронками. Снова ударили немецкие орудия и минометы, потом снова пошли в атаку «тигры», «пантеры», «фердинанды» и цепи автоматчиков.
Немцам удалось вклиниться в нашу оборону, и наиболее тяжелое положение сложилось на участке первого батальона. Лейтенант Кутейщиков убит, автоматчики в траншее, выбить их покамест не удается. Чернышев оставил за себя начальника штаба, собрал всех, кого смог — от начальника связи Агейчика до Василя Козицкого. Надо было восстановить положение. Чего бы это ни стоило.
— Иду в первый батальон! — сказал Чернышев и высунулся из окопа. И, как недавно одиночная пуля ударила в левое предплечье, так сейчас целая очередь ударила в грудь — в таких случаях человек долго не мучается.
ОСТАТОК ДНЕЙ
1
Да что это такое! Извольте радоваться: в двадцатых числах ноября повалил снег-густняк, назавтра ударил мороз, послезавтра все стало таять, а еще через день снова мороз — и тротуары обратились в настоящий каток. Дворники в Москве разного темперамента: кто посыпал тротуары возле своих владений солью или песком, кто долбил ломиком или скоблил скребком, кто пальцем не пошевелил. Вот на таких-то отрезках улиц и образовалась скользкая подушка, отполированный подошвами лед, на котором хоть фигуристам кататься, хоть шайбу гонять. И как бы ни менялась потом погода, эта ледяная корка на асфальте оставалась незыблемой, кривая же роста переломов людских рук и ног бодро полезла вверх.
А вообще зима выдалась в столице неустойчивая: оттепель, слякоть, под ногами хлюпают лужи с талым грязным снегом, вдруг несколько дней — морозец, вызвездит, а потом снова гнилая погода, хоть ложись и гриппуй. В один морозный такой вечер Мирошников подошел к окну и с пятнадцатого этажа увидел чистое звездное небо — московские огни делали звезды блеклыми, но они все-таки мигали. И Мирошников вспомнил: командировка в Сибирь, стужа под сорок, поселок окутан морозным туманом, дышишь — и пар оседает кристалликами, а по ночам, безоблачным, промороженным, в воздухе слышно потрескивание, та женщина, хозяйка квартиры, коренная сибирячка, говорила: шепот звезд, по-местному — звезды шепочут. В Москве, разумеется, никакого шепота звезд, никакого потрескивания, но мигают — да. И это отчего-то беспокоило.
В ту давнюю — и дальнюю, аж за Иркутск — командировку, в общем-то, можно было и не ездить. Однако директор фирмы сказал Мирошникову: коль скоро мы вывозим эти тракторы за рубеж, поезжайте, Вадим Алексаныч, поглядите на практике, как они там трелюют. Известно было: отличные тракторы. Знак качества, ни единой рекламации и прочее — ездить не обязательно. Или, на худой конец, послать кого- нибудь другого. Но Мирошников улыбнулся начальнику: «Ричард Михайлович, вас понял, хватит мне колесить по заграницам, по Восточной Европе, пора и Восточную Сибирь навестить», — и начальник тоже улыбнулся. Словно продлевая его улыбку, Мирошников добавил, что внимательнейшим образом в деле поглядит идущие на экспорт тракторы — и Ричард Михайлович благодарно кивнул. Именно благодарно.
Из домодедовского аэропорта Мирошников вылетал в такую же вот мокрядь: дул теплый южный ветер, валил крупный рыхлый снег, таял на глазах, взлетные полосы мокро чернели. Попрощавшись с женой («Береги, себя Маша», «Береги себя, Вадик»), Мирошников прошел на посадку, ощущая как бы нереальность происходящего: какое он имеет отношение к рейсу Москва — Иркутск? Подивился. Ибо при посадке на самолеты в Будапешт, Софию, Бухарест, Варшаву, Берлин или Прагу все было реально, буднично. К заграничным вояжам попривык, теперь слетай-ка к черту на куличики. Для пользы дела — пожалуйста. В полете он устал, как не уставал в заграничных рейсах: ничего удивительного, протяженней в три-четыре раза. А из Иркутска, пересев на местный самолетик, надо было добираться до районного центра, оттуда — на машине до леспромхоза. Восточная Сибирь дохнула морозищами, но Мирошников был в дубленке, в меховой шапке-ушанке, в ботинках на меху, теплое бельишко поддето. Выдюжим!
Однако утомился и мечтал о добром отдыхе. Пауз почти не было: с самолета на самолет, и «козлик» уже ждал леспромхозовский. Мирошников уселся около шофера и задремал. Проснулся оттого, что стояли. Водителя не было. Мирошников поглядел в боковое стекло: рядом шла кромка тайги, и толстая и твердая, как железо, ветка лиственницы терлась под ветром о березовый ствол — уже содрала белую кору, как кожу, впивается в мякоть. И кажется: перепилит березку…
И вдруг Мирошников на своем пятнадцатом этаже услыхал стонущий скрип, с каким входила в березу лиственничная ветка, — похоже было на стонущий скрип, с каким входила бензопила в ствол любого дерева. За спиной жена сказала:
— Что, Вадим, прилип к стеклу?
— Да вот любуюсь вечерней Москвой.
— Что-то ты раньше не любовался…