Она ни разу не назвала его ни отцом, ни свекром, только — Александр Иванович. А Вадим называл Николая Евдокимовича отцом, а то и папой. Николай Евдокимович Ермилов был отставной генерал-майор, человек в принципе незлой, но так и не отвыкший командовать всеми, кто в той либо иной степени соприкасался с ним: женой своей, кроткой, застенчивой женщиной, он не командовал, а помыкал, властный, категоричный, непреклонный. И, конечно, характером Маша пошла в отца.
Когда знакомство Вадима и Маши продвинулось довольно далеко, он как-то попробовал обнять ее, прижать к себе, поцеловать в губы. Она отстранилась, произнесла непреклонно: «Позволю после свадьбы!» И он, смешно это вспоминать, до свадьбы не целовал и не обнимал ее. А ведь она не скрывала, что уже женщина, побывавшая в неудачном браке. Он проглотил новость, стараясь не вникать в нее. А чего вникать, если на прошлом поставлен крест? Вот когда прошлое дает о себе как-то знать — это одно, а когда оно мертво — это другое. К тому же и у него до Маши были связи, но и на его прошлом — жирный крест. Прошлое — это молодость, может, даже юность. А сейчас ему, слава богу, тридцать пять, Маша старше на два года с хвостиком. Кажется же: на десяток лет старше, настолько она опытней, умудренней буквально во всем. Мирошников это ощущал постоянно, принимая ее руководство в семейных и прочих делах, так или иначе его касающихся.
А руководство было железное, прямо-таки генеральское. Иногда Мирошников не без усмешки говорил себе: Маша — тот же генерал, только в юбке, зато не в отставке, а на действительной службе, как некоторые из друзей Николая Евдокимовича.
Эти друзья — и, так сказать, действующие и отставники — частенько гостили на даче у Ермиловых, в летнее преимущественно время. Зимой старики жили за городом в уединении, как бы отторгнутые от большого мира морозами и заснеженными лесами, хотя до Москвы было шестьдесят километров, какой- нибудь час езды что на машине, что на электричке. На машинах ездили приятели-генералы, на электричке — Мирошниковы, они-то и навещали по зиме ермиловскую дачу под Загорском.
Генералы подъезжали на черных «Волгах» — не меньше, в штатских рубашках и брюках, в сандалиях на босу ногу и неизменно в соломенных шляпах, независимо от того, действующие они либо отставные. Вторые — генералы без войск — были шумливы, а первые — сдержанно-значительны и спорили с отставниками спокойно, с сознанием своей правоты, особенно когда те рассуждали о современной молодежи. И еще: и те и другие одинаково называли Мирошникова Вадимом, Вадиком, опуская отчество, — и когда ему было под тридцать и когда за тридцать. А сам Николай Евдокимович в минуты доброго расположения называл Мирошникова «сынок», и Вадим Александрович ценил это. В добрые минуты старик Ермилов говорил и такое: «Устал я, сынок, понимаешь? От жизни, от самого себя…» И его тусклые глаза были, как у загнанной лошади, — Мирошникову становилось не до себе. Он глядел в эти утомленные глаза, а слух ловил из радиоприемника в соседней комнате очередной назойливый шлягер: «Моей любви негромкие слова», — о негромких словах эстрадный певун орал благим матом. И Мирошников как бы оскорбился за тестя, пошел в соседнюю комнату и выключил транзистор.
В другой раз Николай Евдокимович сказал зятю, стоя у книжных полок, проводя пальцем по роскошным корочкам переплетов: «Я хоть, сынок, читаю, пусть и не так уж много… Но как часто эти умные, талантливые, прекрасно изданные книги попадают к тому, кто вообще их не читает. Достанет такой книгу по блату или еще как — ради переплета, поставит на полку и не раскроет ни разу. И книга, духовное начало, превратилась уже в вещь, в часть интерьера. И теперь она к адресату, ради которого и написана, не попадет никогда… Это все тот же вещизм, одолевающий нас нынче…»
Да, старика Ермилова ошибочно было бы принимать за прямолинейного армейского рубаку, каким он мог показаться на первый взгляд. Хотя насчет вещизма, возможно, и преувеличивает.
Наверное, он преувеличивает и личные достоинства зятя. Особенно красноречиво говорил о порядочности, скромности, заботливости и прочих сугубо положительных качествах Вадима Александровича вскоре после свадьбы, Мирошникову было неловко это слушать, но и приятно. Про себя, однако, усмехался: на фоне первого мужа Маши, выпивохи, скандалиста и бабника, он действительно с м о т р е л с я.
Столь же красноречиво хвалил Николай Евдокимович Вадима и его матери — та пунцовела от радости и гордости, отвечала: «Да, на моего мальчика можно положиться — не подведет: мое воспитание!» Велись эти разговоры в присутствии Мирошникова, и он иногда не выдерживал, ретировался сконфуженный. Но и конфузясь, Вадим Александрович понимал: мама права, он во многом продукт ее воспитания. Какой есть, такой есть. Даже если быть к себе критичным, не столь уж плох. Бывают и хуже, значительно хуже. Но бывают и лучше, значительно лучше, это уж так.
Минувшим летом они ехали семьей на дачу. В электричке густела невыносимая духота, люди вытирались мокрыми платками, обмахивались газетами и шляпами. Это было лето, напоминавшее своей сухостью и знойностью знаменитое лето семьдесят второго с его лесными пожарами в Подмосковье, хотя в восемьдесят первом пожаров почти не было. Зато жара — тридцать пять, и молодые женщины позволяли себе щеголять в сарафанах, открывающих спину, а некоторые нетипичные щеголяли по Москве даже в шортах, этим нетипичным старухи глядели вслед без одобрения. Еще это лето было памятно тем, что оголтелые болельщики малевали эмблемы обожаемых команд «Спартак», «Динамо» и ЦСКА на заборах, на стенах и на чем угодно. Еще лето запомнилось тем, что парни и девушки поднимали торчком воротники своих рубашек, — жарко, но мода!
Парень с таким поднятым воротником рубашки в синюю клеточку, в вельветовых штанах, белокурый, красивый и сильно пьяный, и затеял в вагоне бучу: сперва теснил, толкал соседей, затем стал хватать их за плечи, сквернословя, а в итоге замахнулся на пожилого дядьку в тенниске, перекрещенной помочами. Никто не вмешивался в ситуацию, не вмешивался и Мирошников, пока парень не занес кулак над дядькой в тенниске. Тогда Вадим Александрович неожиданно для себя перехватил занесенную руку и крикнул: «Молодой человек! Прекратите безобразничать! Здесь женщины и дети!»
Задним умом крепок — понял: парень в ответ мог ударить не дядьку в тенниске, а его самого, и не раз ударить, — отделать как бог черепаху. Но на парня окрик подействовал: разжал кулак, пробормотал что-то, привалился к спинке и задремал, вмиг успокоившись. А Мирошников никак не мог успокоиться: дышал прерывисто, руки-ноги дрожали, сердце трепыхалось, и покруживалась голова — он чувствовал, что бледен.
Попутчики заговорили о современной молодежи, когда скандалистый парень, подхватившись, словно на пожар, вышел в Хотькове. Молчавшие до сих пор, как набрав в рот воды, старавшиеся не смотреть друг на друга, сейчас осуждали хулигана и хвалили Мирошникова за смелость. Витюша с восхищением косился на отца. Маша зябко передергивала плечами, а Мирошникова разбирала досада: испугался — это точно, испугался, уже совершив поступок, никакой он не храбрец, просто поддался порыву, настроение же от дорожного происшествия было испорчено, будто выпачкался в грязи. И подумал: а он сам — не современная молодежь? Нет. За тридцать — не молодость. Хотя и до старости, конечно, далеко.
Когда приехали на дачу, Витюша взялся рассказывать деду и бабке о подвиге Мирошникова — получалось, что папа едва не выбросил плохого дяденьку в окошко, Вадим Александрович отмахивался, хмурился, теща смотрела на него с испугом, тесть — с одобрением, а Маша сказала сердито: «Полез куда не надо. Впредь тебя прошу: не ввязывайся в подобные истории…» Мирошников ничего не ответил, но мысленно согласился с женой: не стоит ввязываться, больше всех, что ли, надо, да он и не ввязывался прежде, уклонялся как-то. А если честно: в глубине души приятно, что рискнул, одернул распоясавшегося юнца. Это не место в метро уступить старушке.
Он любил ермиловскую дачу — ее комфорт, ее уют, любил яблоневый и вишневый сад, так называемый черный дворик на участке: там был кусочек лиственного леса, березы, дубы, осины, клены. Под сенью черного дворика он отдыхал после трудов праведных в саду, в ягоднике, на огороде: вкалывал на совесть, славно было размять мышцы, отойти от канцелярского сидения. Но странное дело: наслаждаясь физическим трудом, отдыхая душой на лоне природы, Мирошников скучал по службе с ее бумагами, телефонами, встречами, переговорами — со всей каждодневной суетой. А у Маши уже в субботу портился настрой: ох, завтра воскресенье, а послезавтра понедельник, снова на работу, ох, как не хочется (она по профессии инженер-экономист). А вот в пятницу вечером настрой у нее бывал великолепный: впереди двое суток отдыха! Наутро уже скисала…
А еще лето восемьдесят первого памятно тем, что газеты в те дни писали о буре протестов по всей