— Пап, а дедушка правда умер?
— Правда, — ответил Мирошников, опуская глаза.
— Значит, его закопали в землю?
— Видишь ли… — начал было Мирошников и осекся: что ж рассказывать мальчишке, как сжигали деда и что осталось от него — горсть пепла в урне? Соврал: — Да, его закопали в землю.
Решительно вмешалась Маша:
— Витенька, кончай расспросы. Времени в обрез. Доедай да будем собираться. Не то опоздаешь в школу…
Сын наморщил лоб и не ответил. Мирошникову нравится, как Витюша этак вот задумывается, по- серьезному, как взрослый. Но не нравятся складки, которые залегают при этом на детском лбу и долго-долго держатся.
— Папа, значит, и деду Колю и бабу Лиду закопают в землю?
— Видишь ли…
— Витенька, кончай! Я кому сказала? Допивай, и марш одеваться! Портфель собрал?
— Собрал. У тебя все марш да марш…
— Не ворчи, как старик! Пошевеливайся!
— Я не ворчу. Это ты ворчишь. — Витя кое в чем характером в Машу, в частности, последнее слово должно быть за ним. Упрямый, чертенок! Губишки оттопырил, глядит исподлобья. Ладно тебе, Витюшка, не дуйся, мать права. Да и я прав: сейчас тебе не понять, что произошло с твоим дедом и моим отцом. Надевай-ка свой портфельчик на спину, и дуй с мамой в школу. Кстати, это она настояла, чтобы купить портфель, который носят за спиной, а не в руке: осанка правильная, тяжесть не будет скособочивать ребенка. Она же постоянно внушает Витюше: на уроках сиди прямо, не сутулься, не упирайся грудью в парту. Вот мне никто не делал замечаний, а я-то любил опираться грудью о край парты, в итоге — за несколько лет на грудной клетке образовалась вмятина. Конечно, жить можно и с этой вмятиной, но лучше было бы без нее. Так что Маша права. Как всегда. А вот с юмором у Маши не всегда в порядке. Так по поводу той самой вмятины она пошутила: это оттого, что у тебя на груди покоилось слишком много женских головок. Остроумно? Не нахожу…
Как и сутки назад, Мирошников размахивал «дипломатом», упруго шагал вдоль трамвайной линии, косился на проходящие вагоны: «пятерки», даже спаренные, были забиты. Ладно, ладно, малость пройдется, а на следующей остановке ввинтится в вагон, такого еще не случалось, чтоб он не уехал. А ведь бывает же так: в субботу и воскресенье трамваи, троллейбусы, автобусы идут почти пустые, и досада берет, что тебе не нужно никуда ехать!
Сутки минули? Всего-то. Вот снова вышагивает на службу, к привычному делу. И встречные хмуры с утра, как обычно. И все те же трамваи, и та же Трифоновская со своими магазинами и пивными ларьками, возле которых уже отираются завсегдатаи в черных пальто, издали — как воронья стая. Неплохо бы сейчас кружечку пива. В эдакий холод? Да и пахнуть будет. Но неужели его ничто не может выбить из обыденности, из наезженной колеи? Однако он же все-таки заплакал вчера…
Как бы там ни было, жизнь продолжается. Можно переживать утрату сильней или слабей, дольше или меньше — жить-то надо. Ее не остановишь, жизнь, и исполняй свои обязанности, как и прежде. В этом и успокоение, и смысл, и надежда — все вместе. Он не оправдывает себя: не исключено — черств, рассудочен, либо еще что похлестче. Уж какой есть. Но не самый, видимо, плохой на белом свете.
Мирошникова обогнали два рослых парня в синтетических куртках и вязаных шапочках. На ходу возбужденные реплики:
— Я тебя спрашиваю: «Динамо» обыграло «Спартак»?
— Ну и что?
— Со счетом три — один! Ого! Обыграет и армейцев! Будет чемпионом! Один Мальцев стоит чего!
— А Третьяк чего стоит?
Вот она, жизнь, — с хоккеем и футболом, истинно мужскими страстями. Летом футбольная лихорадка, зимой — хоккейная. Сейчас едва ли не каждый вечер по телику хоккей, а начали с осени. Именно осенью, гуляя в вечернем придачном лесу, услышал Мирошников, как филин кричал к заморозкам: «Шу-бу!», а ему послышалось: «Шай-бу!»
Протарахтел грузовик с тарой из-под бутылок, и Мирошников проводил его долгим взглядом: вот бы на дачу, на растопочку, ведь когда он гостит там — топка за ним! Как и на пустые трамваи, не может равнодушно смотреть на ящики, доски и бревна. Прикидывает: горело бы недурно. Мирошников усмехнулся и подумал: наверное, его усмешка напоминает отцовскую. Отец усмехался краешками губ, легонько, загадочно. Вчера даже на мертвом лице почудилась эта усмешка…
А может быть, у Вадима Александровича Мирошникова ничего похожего и нет. И вообще, при чем здесь загадочность? Тоже мне Джоконда в штанах. Клерк не бывает загадочным, тут все ясно, как божий день. Между прочим, клерками называет Ричард Михайлович своих сотрудников, не иронизируя, вкладывая в это слово положительный смысл: дескать, чиновники должной кондиции, на уровне мировых стандартов. Значит, так: с одной стороны — ты супермен, с другой стороны — клерк.
Мирошников потоптался у перекрестка, поджидая зеленый свет, осуждающе покачал головой, когда девушки-студентки перебежали улицу перед рылом самосвала, они посмотрели на него с интересом. Он нередко ловил на себе подобные женские взгляды, но это бывало обычно ближе к вечеру, с утра женщины озабоченней и строже. А эти пичужки согрели его с утречка. Спасибо, пичужки, приятно чувствовать себя еще на что-то годным. И он ответно улыбнулся.
Размахивал «дипломатом» и свободной рукой, вдыхал подгорченный выхлопными газами и все-таки бодрящий морозный воздух, мышцы ног и рук поигрывали как бы сами собой. Да, будто ничего вчера и не случилось. Хотя случилось непоправимое. С отцом. С ним же, Вадимом Мирошниковым, впрямую ничего не произошло. Все в порядке. О’кэй. И потому бытие его неостановимо. По крайней мере на какой-то — будем надеяться — не столь короткий срок. Ведь вполне возможно, что он еще не едет с ярмарки.
Толпы на улицах были все многолюднее, Вадим Александрович заметил полупустую спаренную «пятерку» и припустил по Трифоновской к трамвайной остановке. Успел! Дверцы за ним с треском захлопнулись. Он отдышался и прошел в салон, развернул газету. С полосы на него глядел известный артист, ниже — некролог: «Смерть вырвала из наших рядов… Всю свою сознательную жизнь посвятил… Светлая память навсегда сохранится в наших сердцах…» — и длинный список подписавших. Все правильно, все по закону. Кому некролог в газете, о ком извещение в пять строк, а о ком — ни слова. Об отце не будет ни слова, не заслужил, так сказать? Даже конференц-зала не заслужил. А-а, да бог с ними, с посмертными почестями. Насчет же светлой памяти, насчет того, что навсегда сохранится в наших сердцах, — что ж, Мирошников постарается никогда не забыть об отце, будет верным его памяти. Хотя что значит конкретно быть верным чьей-то памяти, не знает…
На службу Вадим Александрович явился, как и всегда, за десять минут до начала. Клерк, помимо всего прочего, обязан быть аккуратным. Никакой расхлябанности, никаких опозданий. Ричард Михайлович справедливо говорит: «У нас в офисе должна быть воинская дисциплина». Хотя сам, признаться, и опаздывает и уходит с работы раньше положенного. Но он начальство, а для начальства допускаются исключения.
Он и на этот раз приехал на час позже. Мирошников уже рассказал сослуживцам о похоронах, уже позвонил на завод-поставщик, уже составил вчерне запрос в болгарское торгпредство, отметив: пишет правой рукой, порядок. Только тогда объявился Ричард Михайлович, небрежно кивнул всем сразу и, прямой, негнущийся, прошел к себе. Секретарша надула пухлые губки, приложила к ним пухлый пальчик: тише, мол, сам, кажется, не в духе.
Мирошников решил: сейчас отпрашиваться не пойду, переждем дурное настроение, а как тучи рассеются, секретарша даст знать, она Вадиму Александровичу симпатизирует. И он целый день занимался своим: разговаривал по междугородке, составлял бумаги, вычитывал их с машинки, носил на подпись, помогал коллеге составлять отчет, звонил Маше на работу и Витюше домой — как там у них. Названивал и в нотариальную контору и в ЖЭК: когда принимают. И лишь в конце рабочего дня по знаку секретарши сунулся в кабинет к Ричарду Михайловичу с заявлением.