Знакомый, родной голосок, ради которого стоит жить! Волнуясь, Вадим Александрович сказал:
— Сынок, я скоро буду.
— Скорей, пожалуйста! Я соскучился без тебя. И опять знакомый, родной голос:
— Да, Вадик?
— Вы поужинали?
— Витеньку накормила. Сама тебя жду…
— Жди. Сейчас выезжаю…
Как здорово, что тебя ждут! Что есть на земле уголок, дорогой тебе до спазмы в горле. Что ты верно любишь этих людей и достоин своего счастья. Что вообще ты живешь — двигаешься, дышишь, думаешь, чувствуешь.
Мирошников оглядел разложенные на столе бумаги, тетради, письма, папки, набил ими «дипломат», или, как выражались в его конторе, бэк. Как-нибудь потом разберется со всем этим — тоже, как ни крути, наследством. Почитает на досуге. Он оделся, погасил свет, щелкнул замком. Прощай, отец! Хорошо все- таки, что Витюша и Машенька ответили ему: он не любит, он тревожится, когда домашний телефон почему-либо не отвечает. В голову начинают лезть всякие страхи, всякая чертовщина…
Он целовал и обнимал их так, словно вечность не виделись. И они отвечали тем же. Мирошников подумал: «Это неспроста. Все мы, даже семилетний Витюша, чувствуем что-то. Не смерть ли, прошедшая рядом с нами, как-то по-новому сблизила нас?»
Они ужинали с Машей, временами взглядывали друг на друга и на сына, примостившегося с переводными картинками на краешке обеденного стола: не захотел идти в свою комнату. Не захотел — небывалое явление! — смотреть по телевизору «Спокойной ночи, малыши!». Лишь бы побыть с родителями, с ним, с отцом…
Сопел над картинками Витюша, звякала вилкой Маша, постукивал «Розенлев», фыркал чайник, капала из крана вода, и была в этих звуках умиротворенность и незыблемость того уклада, к которому привык и которым так дорожил Мирошников. И уютно, и просто, и правильно, и здорово. И естественно для нормального человека.
Они не пошли — и это небывало — к телевизору, на программу «Время», ее вторую половину с зарубежными новостями, спортом и прогнозом погоды, растягивали ужин, поглядывали друг на друга и не отсылали Витю спать. А он пользовался этим, чрезвычайно довольный, и копался в «переводилках», тоже время от времени посматривая на них. И все трое, не замечая того, иногда улыбались бегло и скупо.
Потом, как бы выждав, Маша пристукнула костяшками согнутых пальцев по столу:
— Засиделись, братцы кролики! Витенька, умываться, чистить зубы — и в кровать! Вадик, помогай убирать посуду!
И решительно поднялась, и это было как приказ. Витя стал собирать свои картинки. Мирошников — тарелки. И опять все было привычным, устоявшимся — и Машина властность, и Витюшина поспешность, и собственное усердие, с каким таскал посуду к мойке. Все шло как надо. И будет идти как надо. Заведенный порядок неодолим, ибо неодолима сама жизнь, которой живешь. Или, точнее сказать, жизнь, которую проживаешь. И ничто не остановит, не изменит ее течения. Разве что война, не к ночи будь помянута.
Над головой загромыхало — передвигали мебель. Это у соседей бывает, не так часто, впрочем, как с отбивными из свинины, — изредка, изредка передвигают шкафы и диваны с места на место. Но еще не поздно, пусть пошебуршатся, к одиннадцати уймутся. По закону положено уняться. Поскольку всеобщий отдых, завтра — трудовой день. А вообще-то, если разобраться, все это звуки жизни. Копеечная мудрость? Может быть. И однако ж тихо лишь на кладбище. И ворчать на соседей не пристало. Вот за стеной у них — артисты оперетты, нет-нет да и врубят дуэт под пианинное бренчание, репетируют, а когда на гастролях, так радиоприемничек балабонит. И нет ничего страшного в этих домашних звуках…
— Братцы кролики! — командовала Маша. — Витенька, в постель! Вадик, в ванную!
— Я уже лежу, мам.
— За-сы-пай! Вадик, под душ!
— Иду, иду.
— Быст-рей!
Ну, когда Маша разделяет слова по слогам, действительно лучше поспешить.
Наверху еще погромыхивали мебелью, за стеной дребезжало пианино и два разбитных голоса наяривали: «Без женщин жить нельзя на свете, нет! Вы наши звезды, как сказал поэт!» А ведь это не поэт сказал: звезды шепочут. Ну да бог с ней, с той далекой женщиной. Уложив, или, как выражалась Маша, усыпив сына, они сели на кухне-столовой друг против друга, и Мирошников показал завещание. Маша прочла, сказала:
— Надо выполнять волю покойного.
— Разумеется…
— На обстановку я погляжу. Вместе решим, что продать, что отдать. Хочется поскорей разделаться с этим…
— Разумеется…
— И все! Завтра сходим и к нотариусу. Насколько я знаю, родственные отношения можно подтвердить свидетельством о рождении, выписками из личных дел умершего и наследников…
— Свидетельство о рождении у меня есть.
— И прекрасно. С метрикой, завещанием и паспортом пойдем в нотариальную контору. А с этим что? — Она ткнула пальцем в стопку папок, писем и тетрадей на стуле.
— Пока спрячу. Будет время — просмотрю, ознакомлюсь.
— Удобно ли читать чужие письма?
— Я не чужой, я сын. И к тому же там могут быть какие-нибудь деловые бумаги. Там ведь не только письма…
— Пожалуй, ты прав.
Мирошникову понравилось спокойствие, с каким жена отнеслась к завещанию, к крупной сумме, которая им доставалась, и к крупной сумме, которая им не доставалась. Никакого волнения, никакой суеты — не то что нетерпения или жадности. И желания совпадают: побыстрей покончить с этим. Однако у них будут деньги, и они давно мечтали об автомобиле…
— Машучок, теперь можно подумать и о «Жигулях», — сказал Вадим Александрович.
— Можно, — спокойно, почти равнодушно ответила жена, и это тоже понравилось ему; не суетится, ведет себя с достоинством, молодец. И видно: «Жигули» его интересуют больше, нежели ее. Хотя пользоваться будем все. А поскорей купить поможет тесть. И сядет он в свое авто, а на заднее сиденье — жена и сын.
Внезапная нежность охватила его. Он пробормотал: «Машучок, как я счастлив, что ты есть у меня!» — и потянулся к ней через стол, не доставая. Она засмеялась, сама подалась к нему, и они расцеловались. И, целуясь уже, он подумал, что на работу будет ездить на «Жигуленке», попутно завозя Витюшу в школу, а Машу — на ее работу. И время сэкономят и удобно! К чертовой бабушке общественный транспорт с его давкой и нервотрепкой!
А ведь я и сам умирал, считайте — почти что умер. Так-то. После института надо было отслужить действительную. В институте связи была военная кафедра и, следовательно, военная подготовка, при окончании вуза нам, парням, присвоили «лейтенантов». В таком высоком звании я и был направлен на курсы «Выстрел» под Москвой. Когда нынче вспоминаю об этом, приятели понимающе кивают: дескать, при таком-то тесте… Но тестя у меня тогда не было, и никаким блатом я не пользовался. Просто военкомат распорядился так, что вместо Кушки или Курил я попал в Подмосковье. Фортуна! На «Выстреле» совершенствовались старшие офицеры, а я командовал одним из взводов, обслуживающих эти курсы. Нормально командовал, кандидатом в члены партии приняли. Но однажды на полевых учениях, в холод и дождь крепенько простудился, схватил тягчайшее воспаление легких. В госпитале очутился после некоторой волынки, состояние — критическое. И в тяжелую из тяжелых ночь начал отдавать концы. Меня бросились спасать, а я — в точности это помню — на грани небытия услыхал резкий звук и будто лечу через темное пространство, возможно, тоннель. Приближаюсь к некоей границе, рубежу, пределу. И уже я в лодке, плыву по серой воде, прикрытой серым туманом, на другом берегу вижу своего, по маме, недавно