– Увы! - Ян Казимирович вынул из сафьянного футляра массивную серебряную ложку, тщательно протер ее салфеткой и погрузил в щи, которые предварительно густо посыпал морской капустой.
– Интересные у вас приборы! - заметил Кокотов. - Фамильные?
– Не совсем. Хотя как посмотреть… А вы знаете, чей это герб?
– Чей же?
– О, ни за что не догадаетесь! Но сначала надо вам кое-что рассказать!
– Ян Казимирович! - перебил его Жарынин. - Неужели вас не беспокоит судьба «Ипокренина»?
– Нет. Во-первых, в моем возрасте нервничать вредно. А во-вторых, Кешенька сказал, что все будет хорошо.
– А кто же у нас Кешенька?
– Юрист. Очень хороший. Он даже ведет колонку «Законник» в газете «КомивояжерЪ». Читали?
– Не приходилось.
– Напрасно. Кеша пошел в моего дядю. Великий был юрист! В 1906-м он защищал эсера Шишова, застрелившего пензенского обер-полицмейстера, и выиграл процесс. Шишова оправдали. После этого Шишов взорвал воронежского вице-губернатора и ранил начальника курского жандармского отделения. Только тогда его повесили. Но лучше я расскажу все с самого начала!
– Ян Казимирович… - начал было режиссер, но опоздал.
– …История моего рода крайне интересна. Я, конечно, мог бы начать с XVI века, когда наша фамилия впервые появляется в хрониках…
– Да что уж там… Давайте со времен Чеха, Ляха и Руса, - сокрушенно вставил Жарынин.
– Ладно, ладно, Дмитрий Антонович, я знаю, вы уже слышали мою историю. Но ведь Андрей Львович не слышал! Вам интересно, Андрей Львович?
– Оч-чень интересно! - мстительно потер руки Кокотов.
– Ну так слушайте! Мой дед Станислав Юзефович Болтянский попал в Сибирь за участие в польском восстании. В Тобольске он остепенился и женился на дочери такого же ссыльного поляка - Марысе Гржимальской. О, это была романтическая история! Он стрелялся из-за нее с офицером гарнизона Захариным, был ранен и шел под венец с неподвижной рукой на черной перевязи. Мой отец Казимир Станиславович родился в Тобольске, окончил Казанский университет и служил по налоговому ведомству в Красноярске. Женился он, вопреки воле отца, уже не на польке, а на русской - дочери купца второй гильдии Антонине Коромысловой. У них было четыре сына: Бронислав, Мечислав, Вячеслав и я, младший. Когда грянула революция, мне было всего семь лет, но я хорошо помню, как отец, сильно болевший, призвал нас к своему одру и сказал…
– Евреи и поляки развалили великую Империю! И за это вы еще ответите!
Собеседники подняли головы и увидели нависшего над ними бородача в старых джинсах и льняной косоворотке, перетянутой в поясе солдатским ремнем со звездной пряжкой.
– Ах, Федор Абрамович! - боязливо заулыбался иолтянскии. - А у нас тут прибавление… Разрешите представить…
– Вижу! Не надо, - буркнул бородач, уселся за стол и заорал так, что дрогнули стекла в рамах: - Татьяна!!!
Старики как по команде перестали есть и опасливо оглянулись.
– Бегу-у-у! - Официантка торопливо катила к их столу тележку.
Она боязливо выставила перед Жуковым тарелку с налитыми до краев щами, да и капустного салата ему положила больше, чем остальным. Конечно, такая несоразмерность была молчаливо отмечена соавторами. Впрочем, на этом несправедливость не заканчивалась: если всем достались куриные крылышки, похожие на крошечные пупырчатые бумеранги, то Жукову Татьяна принесла внушительную ножку, напоминавшую дубинку.
Ян Казимирович завистливо глянул на ножку, достал из сафьянового футляра нож с широким закругленным лезвием, взял витиеватую вилку с четырьмя длинными гранеными зубьями и начал питаться, постукивая вставными челюстями, точно кастаньетами.
– Приятного аппетита! - буркнул бородач с такой ненавистью, что Кокотову есть расхотелось.
13. Сосцы неандерталки
– А кто он такой, этот Федор Абрамович? - спросил писатель, когда соавторы вернулись в номер.
– Жуков-Хаит? - отозвался Жарынин, любовно набивая послеобеденную трубку, на этот раз янтарно-желтую, с длинным прямым мундштуком. - Как вам сказать… Тут в двух словах не объяснишь…
– Объясните в трех словах!
– Да и в трех не объяснишь.
– Странная у него фамилия!
– Если бы только фамилия…
– Может быть, все-таки расскажете? - раздраженно попросил Кокотов.
– Любопытство, Андрей Львович, - первый шаг к потере невинности, как справедливо заметил Сен-Жон Перс. Расскажу в другой раз.
– Ага, так же как про Пат Сэлендж…
– А я разве не дорассказал?
– Нет.
– И на чем же мы остановились? - Режиссер щелкнул своей автогенной зажигалкой, раскуривая трубку, и устроился в кресле поудобнее.
– Пат размышляет о том, чей бы оргазм выбрать на уикенд! - с готовностью напомнил Андрей Львович.
– Да нет же! На чем мы остановились в вашем «Трубаче»?
– Не помню, - обидчиво соврал Кокотов.
– Зато я помню! - Трубка не раскуривалась, и Жарынин, взяв тройничок, проткнул слишком плотно набитый табак в нескольких местах тонким металлическим стержнем. - Мы с вами остановились на «измученном лимоне». Найдите это место!
Кокотов, ненавидя себя, повиновался:
– Может, не будем читать вслух?
– А вам что, стыдно?
– Не стыдно… Но все это как-то странно…
– Имейте мужество до конца выслушать то, что сами написали! Ладно, если вам неприятно, я дочитаю…
Жарынин раскурил наконец трубку и выпустил такую мощную струю дыма, что очертания комнаты на время почти исчезли в ароматном клубящемся тумане. Затем он водрузил на нос свои узенькие очки, брезгливо взял раскрытый на нужной странице журнал, некоторое время с сомнением смотрел в него, шевеля недоумевающими бровями, и медленно начал читать:
– «…Львов достал свой нехитрый завтрак, порезал соленый огурец и луковку, разъял успевший слежаться многослойный бутерброд, разбил о коленку трубача яйцо и стал жевать, подливая себе чай из термоса. В колпачок, служивший стаканом, выпал кружок измученного лимона. Грибник выловил его пальцами и, морщась, съел.
Пестрый августовский лес, высоко обступивший то, что когда-то было пионерским лагерем, еле слышно шумел или даже роптал о том, что сделало время с этим некогда живым детским оазисом. Иногда с деревьев беззвучно срывался лист и, петляя в воздухе, ложился на траву. Земля постепенно становилась похожа на лоскутное бабушкино одеяло…» - Жарынин остановился: - Вы, коллега, играете сравнениями, как дурак соплей! Ладно, не поджимайте губы - они у вас и так тонкие!
– Вы считаете, художественность в прозе вообще неуместна? - Андрей Львович даже похолодел от ярости.
– Искусство это не «как», а «что»!
– Не согласен!
– Ваше право, но вы мне надоели! В конце концов, я вам не чтец-декламатор! Ваш рассказ - вы и читайте!
Режиссер швырнул журнал Кокотову и наполнил комнату сердитыми клубами табачного дыма.
Андрей Львович продолжил чтение, стараясь всем своим видом показать, что ради творчества готов снести любую бестактность, однако забывать или прощать хамство не в его правилах. Но постепенно родной текст умягчил сердце и увлек душу:
– «…И вдруг Львов услышал мелодию давней, забытой песни, которая была в то лето страшно популярна - и ее по несколько раз в день крутил лагерный радиоузел. Он даже оглянулся, ища алюминиевые репродукторы, висевшие когда-то на столбах, но их давно уж не стало. И Львов понял, что мелодия звучит в нем самом, а губы невольно шепчут забытые слова:
Она очень любила эту песню и все время напевала. После отбоя и вечернего педсовета, когда лагерь спал, они встречались здесь, возле гипсового трубача, в зарослях отцветшей сирени. Он снимал свою куртку, украшенную нашивками студенческого стройотряда, и набрасывал на ее зябнущие плечи. Вечера были уже прохладные: осень подбиралась к ним на мягких лапах сентябрьских листопадов…»