– Дальше, – попросила Ирина, – только факты.
– Без материнского благословения Коля жениться не мог. Выражение-то какое старорежимное! Благословение! Как у гнилых аристократов! То есть они… конечно… ты знаешь, были настоящими аристократами, благородными, ити их в душу… Прости!
Но и я не лыком шита, у меня свои козыри найдутся. Древний как мир бабий способ – забеременеть, захомутать мужика. Отсюда и начинаются все мои грехи, жизнь покореженная и позор несмываемый. Я не ребенка хотела, не матерью мечтала стать, а парня к себе привязать, матери его нос утереть да в Москве зацепиться. Ребенок – только средство, материнские инстинкты не проклюнулись, потому что я борьбой с врагами была занята – с Колиной мамой да и с ним самим, с его бесхребетностью. Не знала, чем эта борьба обернется, как аукнется. Сейчас у меня опухоль злокачественная в теле. А тогда я себе рак смертельный и смердящий в душу поселила. И всегда помнила, что душа моя – гнилая, осмеянная, освистанная, постыдная.
Узнав о моей беременности, Коля повел себя достойно. Возможно, первый раз в жизни отчаялся пойти против воли матери. Только никакого «против» не было. Маргарита Ильинична заранее все просчитала и снова меня вокруг пальца обвела. Приходим мы к ним домой, Коля мужественно объявляет: «Мы с Марусей поженимся. У нас будет ребенок». Я думала, Маргарита Ильинична в конвульсиях от ярости забьется, а она ручками радостно всплеснула: «Ребенок – это прекрасно! Какое счастье! Я тебя поздравляю, сыночек! Подойди, я тебя поцелую!» Колю лобызает, а на меня – ноль внимания, как на старую мебель. Коле неловко, он мать ко мне поворачивает: поздравь и Марусю. Удостоилась и я «поздравления»: Маргарита Ильинична холодно сказала, что видела в комиссионке ширму, надо купить, чтобы перегородить комнату.
Никакой личной жизни за ширмой у нас не получалось. По ночам боялись лишний раз кроватью скрипнуть, потому что мамочка в трех шагах, вздыхает, ворочается, свет включает, гремит склянками, лекарство пьет. Коля откликается: «Мамочка, тебе плохо?» «Не беспокойся, сыночек! Но если тебя не затруднит принести мне горячую грелку, буду очень благодарна». Коля вскакивает, бежит на кухню воду греть. И днем Маргарита Ильинична дома торчала. Договорилась в издательстве, Коля ей рукописи привозил, она редактировала, он отвозил. Может, я лишнего на свекровь наговариваю, но в ее болезни я не верила, считала, из вредности она дома сидит. Ты родилась, болезни как корова языком слизнула. А мы с мужем на чердак бегали целоваться, точно бездомные.
Думала я, что все беды с замужеством кончатся, а они только начинались. Попала я как бабочка в клей – ни крылышком махнуть, ни лапкой пошевелить. Клей – это их жизнь, в которой мне места, глотка кислорода не было. Ревновала я мужа и свекровь, конечно, дико, скандалы устраивала, в голос кричала: «Пустите меня в свою жизнь!» Маргарита Ильинична перчаточки надевает и спокойно отвечает: «Вам, Маша, волноваться вредно, успокойтесь. Обед в холодильнике. Мы с Николаем идем в консерваторию слушать Пятый концерт Шопена, что вам неинтересно». Правильно! Неинтересно, я на классической музыке засыпаю после первых аккордов. А когда звала мужа в кино, свекровь презрительно кривилась: «Николай, ты собираешься смотреть эту пошлую „Операцию „Ы“?»
Маргарита Ильинична ни одного грубого слова мне не сказала, вообще редко ко мне обращалась, в крайнем случае через Колю действовала: мол, ты не хочешь посоветовать своей жене не носить платья с вульгарными оборками? Не стоит ли твоей жене умерить общественный пыл и больше времени уделять своему здоровью? И все это произносилось культурненько, как бы без моего присутствия. Но я-то за ширмой отлично слышу! Вспыхиваю, выбегаю ругаться и снова оказываюсь пошлой скандальней базарной бабой…
Мария Петровна замолчала, поймав себя на мысли: говорю то, чего хотела избежать – обвинений в адрес покойной свекрови. Нашла перед кем хулить Маргариту Ильиничну!
Тишину взорвал свист закипевшего чайника. Мария Петровна и Ирина одновременно вздрогнули. Ира встала, выключила газ.
– Ну его к лешему, чай! – махнула рукой Мария Петровна. – После чаю уснуть не могу. Давай еще коньячку!
Разлила по рюмкам, не дожидаясь Ирины, не произнося тостов, быстро выпила.
– Закусывай! – напомнила Ирина и подвинула к ней вазочку.
Мария Петровна послушно кивнула, развернула конфету и съела. Ирина нерешительно держала в руках рюмку, потом отважилась и выпила. Конфет в вазе заметно убавилось.
Предыдущий рассказ матери Ирина слушала затаив дыхание. Оно, дыхание, действительно точно исчезло, не чувствовалось, а сердце билось испуганно и тревожно. Руки не дрожали, хотя Ирина поймала себя на том, что боится. Напряженным усилием мысли поняла, чего боится. Того, что мать соврет, обманет, выдаст желаемое за действительное. Казалось, если мать соврет в эту минуту – особого и единственного откровения, – то не останется ни миллиметра суши в океане вранья и подлости, крошечного островка, на котором можно спастись, не утонуть.
Ирина интуитивно заслонилась, предупредила обман:
– Мне бабушка рассказывала, что ты обещала ребенка оставить. Это было оговорено до моего появления на свет. Бабушкиным словам я верю, да и папа не отрицал. Поэтому ты…
– Едрёноть! – стукнула кулаком по столу Мария Петровна, посуда подпрыгнула, звякнула. – Опять! Хвостик правды, кусочек, былинка! А картина мерзкая!
– Не буянь! – попросила Ирина.
– Не буду, – пообещала Мария Петровна. – Сейчас, подожди, три вздоха-выдоха, и снова человек. Раз, два, три, – шумно выдохнула она.
– Ты… еще до моего рождения… – раздельно проговорила Ирина, пристально глядя на мать, – собиралась… меня бросить?
Мария Петровна открыто и смело встретила взгляд дочери:
– НЕТ!
Если бы девочка умела читать по глазам! Она поняла бы, что мать не врет.
Ирина читала по глазам не лучше, чем всякий другой человек, но могла поклясться: мать не врет. Но кто-то из них, бабушка или мать, должен быть виновен! С бабушки не может спрашиваться столько, сколько с матери! Бабушка заменила маму. Пусть оттолкнула, но что это за мать, которую легко оттолкнуть? И бабушка была рядом двадцать с лишним лет: лечила, когда Ира болела, объясняла непонятные слова, пекла на день рождения особый торт, согревала своим теплом ночью, когда снился страшный сон, не заикнулась о болях за грудиной, когда Ирина сдавала вступительные экзамены в институт, прозевали инфаркт…
Значит ли: поверить матери – предать бабушку, которая тебя вырастила? Ирину внутренне ужаснул даже не сам вопрос, а возможность его постановки! Сейчас, вот так просто, на чужой кухне, после двух часов разговоров и двух рюмок коньяка заклеймить бабушку, без которой погибла бы!
«Почему я допустила возникновение подобного вопроса? – терзалась Ирина. – Разве я предательница? Неблагодарная черствая скотина? Господи, я уже выражаюсь как мать! Вопрос возможен, потому что я знаю ответ. На себе испытано, на своем детстве, терзаниях, комплексах, отчаянных слезах и мыслях о самоубийстве. Ответ прост – мать не может заменить никто: взвод нянек, рота репетиторов и даже самая распрекрасная бабушка вкупе с чудным отцом».
Мария Петровна молчала, изнывая от нежности и трепета, наблюдала за дочерью, которая о чем-то сосредоточенно или даже мучительно думала, механически ела конфеты и скручивала фантики.
Перед Марией Петровной сидела взрослая тридцатилетняя женщина, но до спазмов в горле, до дрожи в руках хотелось несусветного: баюкать девочку, дать ей соску, спеть песню, играть в «козу» – сделать все то, о чем мечтала, без чего остаешься обездоленной, как нецелованной, как пустоцветной… дыркой. У них в деревне бездетных женщин и старых дев называли презрительно дырками.
Ирина очнулась не то от стона, не то от рыка, который издала мать. Мария Петровна испуганно дернулась, схватилась за бутылку, наполнила рюмки.
– Не увлекайся! – предупредила Ирина.
Как ни была взволнована Мария Петровна, но она отметила, что растерянный, почти нежный взгляд дочери опять сменился на жесткий и холодный.
Мария Петровна подняла рюмку и отсалютовала ею, дождалась, когда Ирина поднимет свою, пригубила и, не допив, поставила. Ирина последовала ее примеру, чуть отхлебнула коньяк. Язык обожгло, но глотать