казнили еще двоих, а он по-прежнему стоял у своей петли.
— У архитекторов и инженеров-мостостроителей есть такой ритуал: когда по мосту проходит первый поезд или первая машина, они становятся под мост, чтобы в случае обвала стать первыми жертвами своей бездарности, — объяснил Штубер, когда Орест наконец сошел с эшафота на подкашивающихся от страха и усталости ногах. — Такая же честь выпала и вам, висельничных дел мастер.
— Это не честь, это садизм.
— Вся война — сплошной садизм, однако же это обстоятельство никого не останавливает. А вам не приходилось задумываться над тем, сколько садизма людского воспроизводится в библейских сказаниях? Советую полюбопытствовать.
— Но казнь — случай все же особый.
— А кто спорит? Казнь — это, можно сказать, апофеоз насилия, садизма и… — выдержал он длительную паузу, — человеческого мужества. Да-да, фельдфебель Зебольд, — как всегда в подобных случаях, обратился он к своему «подсадному из первого театрального ряда», — и мужества тоже. Напрасно вы так скептически восприняли мои слова.
— Не скептически, а внемля! — с пафосом дебютанта провинциальных подмостков ответил Вечный Фельдфебель, и, услышав его реплику, Штубер запнулся на полуслове.
Это «… а внемля!» в устах фельдфебеля Зебольда показалось ему сорванным овациями монологом Гамлета. Стоит ли удивляться, что и взглянул Штубер на Вечного Фельдфебеля, как на новоявленного театрального гения?
— Кстати, не хотите ли казнить самого себя? — обратился Штубер к Отшельнику.
— Как истинный христианин я отвергаю самоубийство как непростительный грех. Не зря же в старину самоубийц хоронили за кладбищенской оградой.
— Странно, — передернул плечами барон. — Конечно, я понимаю: традиции, каноны христианства, в конце концов, местные обычаи… Тем не менее виселицу вы смастерили отменную. Мне казалось, что сочтете за благо первым воспользоваться ее преимуществами перед кровавым расстрелом, газовой камерой или закапыванием живьем.
На следующий день Отшельника вновь привезли к виселице, на сей раз — с первой партией заключенных.
— Не хотите ли взглянуть? — показал ему Штубер фотографию виселицы, под которой, под петлей, между телами повешенных, стоял он, «висельничных дел мастер». — Завтра же прикажу сделать чертеж этой виселицы и вместе с фотографией ее разослать по всем оккупированным территориям. В виде канонического образца эшафота, как образцово-показательную рейхсвиселицу.
Когда возвели на помост первых двоих, Штубер вновь вежливо поинтересовался:
— Сами одну из петель испытать не хотите, висельничных дел мастер? Вон та, крайняя от столба, петля… Она, как видите, не тронута. Из уважения к вам.
И ждал, наблюдая, как Отшельник мучается от сознания того, что сам сотворил это проклятие человеческое. Как боится, что нервы подведут его и он сам взойдет на помост. И в то же время с ужасом ждет, что офицер вот-вот подаст сигнал солдатам-палачам и те, ни минуты не медля, вздернут его.
Отшельника действительно подвели под третью петлю, и Штубер лично поинтересовался, согласен ли он умереть сейчас или же предпочитает отстрочить казнь. А когда тот сказал, что хотел бы отстрочить, казнил вместо него одного из доставленных обреченных. Но при этом объяснил, что если бы Отшельник принял смерть сейчас, того, третьего, помиловали бы.
…Теперь, сидя рядом со Штубером в мотодрезине, которая увозила его в глубь «Регенвурмлагеря», Орест с содроганием вспоминал об этой пытке висельничной петлей. Во время каждой казни его подводили к ритуальной третьей петле и предлагали казнить, а когда он отказывался, вешали вместо него кого-то из доставленных арестантов, чтобы затем возвести на помост вместе со следующей группой. И, грешен, он всякий раз мысленно благодарил Штубера за это варварское милосердие, за еще несколько подаренных ему дней жизни, пусть даже дней, проведенных в концлагере.
Орест проклинал себя за свой страх, за рабскйе желание воспользоваться этим садистским милосердием палача, за само желание жить, пусть даже вот так, не по-человечески, но жить, — и, тем не менее, благодарил.
Даже после того, как его увозили в лагерь, он мысленно все еще продолжал стоять под своей «ритуальной петлей». И не было силы, которая избавила бы его от навязчивой потребности переживать все это заново — каждую казнь, каждый разговор со Штубером, каждую его пощаду, каждое жестокое милосердие, каждый взгляд и крик человека, взошедшего на помост «образцовой рейхсвиселицы».
А знал ли Штубер, как ненавидели его, Отшельника, висельных дел мастера, заключенные? Как все они ненавидели его! Конечно же, знал! Ради этого он, собственно, и затевал весь свой садистский эксперимент.
О двух других мастерах-висельниках, Божьем Человеке и Федане, на эти дни попросту забыли. Из «барака смертников» их перевели в другой, обычный, и на время оставили в покое. Отшельника же продолжали содержать вместе со смертниками. Причем лагерное начальство, очевидно по подсказке Штубера, специально распустило слух, что Гордаш будто бы сам тайно отбирает жертвы, определяя, кого казнить со следующей партией приговоренных и кого из этой партии — в первую очередь.
Шли дни, в барак подселяли все новых и новых штрафников, партизан и подпольщиков, евреев и коммунистов. Во всей округе на какое-то время специально отменили расстрелы, заменив их повешением, чтобы «образцово-показательная рейхсвиселица» зря не пустовала. Но, кого бы из них ни казнили, вместе с группой обреченных на место казни привозили и бывшего семинариста, чтобы поставить под третью, ритуальную петлю. И само это возведение на эшафот Отшельника постепенно становилось неотъемлемым ритуалом казни на рейхсвиселице.
И лишь на тринадцатый день после сооружения виселицы Отшельника привезли к ней одного. Но когда он вышел из машины, то увидел, что на эшафоте уже стоят Божий Человек и Федан. Однако сама виселица была кем-то повреждена: отбито несколько досок на помосте, поперечина держалась на одном гвозде, изрублено несколько ступенек лестницы, ведущей к петлям.
— Кто осмелился так по-варварски относиться к шедевру висельничного искусства, мы, естественно, выясним, — сказал Штубер, со скорбью на лице осматривая эшафот. — Наши полицаи так поработают с этими негодяями, что о дне казни на этой же виселице они будут мечтать, как о манне небесной. А пока что даю вам два часа, чтобы привести свое собственное творение в божеский вид.
— Лучше бы его сожгли, — проворчал Федан, однако на слова его никто не отреагировал.
— Зебольд, — обратился барон к своему Вечному Фельдфебелю, — реставрация этой местечковой экзотики — под вашу ответственность. Ровно через два часа мы с вами должны любоваться умиляющим взоры зрелищем — покачивающимися на ветру висельничными петлями.
Штубер уехал, а висельничных дел мастера взялись за топоры и осмотрели оцепление из немцев и полицаев с такой ненавистью, что некоторые из них тут же вскинули автоматы и винтовки, а некоторые подались назад.
«Не пробиться!», — поняли все трое и, вдоволь наматерясь, принялись за работу. Трудились молча, сосредоточенно и угрюмо, ограничивая общение между собой только словами «подай», «отрежь», «отмерь», «подгони». Это и в самом деле были настоящие мастера, которые знали цену своего труда и цену людской похвалы, на которую в этот раз рассчитывать не имели права.
Вернувшись на площадь, Штубер с грустью осмотрел виселицу и сокрушенно покачал головой, объясняя самому себе, что былого совершенства и прежней изящности этому творению рук человеческих уже не вернуть.
— Вот вам, Отшельник, — скорбно произнес он, — еще один пример того, что шедевры воспроизведению не подлежат, возможна лишь жалкая ничтожная копия.
— Если только кому-то позволено называть шедевром виселицу.
— Только потому, что с ее помощью умерщвляют людей? — вскинул брови Штубер. — Почему же тогда как всемирные оружейные шедевры почитают некоторые образцы мечей и дамасской сабли, кольты,