всем, что ему хотелось от мира.

Через полтора часа, успев уже вздремнуть с опущенной головой, он встал и снял готовый пудинг с газа. Ботинок скользнул по размякшему ошмётку жира на полу: на миг он прижал к себе пудинг, а потом широко взмахнул руками, чтобы устоять, и пудинг, казалось, сам вырвался прочь, пролетел по линолеумному полу и шмякнулся дымящей грудой в другом углу комнаты, а старик, больше не в силах удерживать равновесие, тяжело рухнул на бедро.

Минуту он лежал, как оглушенный, и, будто увидев со стороны свое смешное падение, машинально улыбнулся, а потом вспомнил о пудинге и вздрогнул от беспокойства. Он стал подниматься, чувствуя в мышцах и руках шевелящееся желание оторваться от пола, но понял, что совсем не движется, как будто умер. Тело, казалось, перестало быть частью его самого. Он выждал минуту и попробовал подняться опять, но руки не шелохнулись ни чуть–чуть. Он напряг бледные глаза и осмотрел с пола всю комнату: газ все так же горел, марево плясало, пудинг дымился, птичка распевала, повсюду, кроме налитого свинцом его тела, копошилась какая?то жизнь. Тогда его подпертая голова упала на пол с легким стуком, будто кто?то раз стукнул в дверь костяшками пальцев, и навалилось глубокое беспамятство.

Солнце полыхало со всей послеполуденной яростью и пропитывало кирпичи, черепицу, камни мостовых и зашторенные окна жаром, который позднее укутает бездыханный вечер. Потом оно стало скатываться и заволакивать широкое небо голубыми отблесками и странными оранжевыми прядями, заставляя трубы за окнами светиться чем?то ярким и оранжево–красным. В комнате желтые полосочки газа поголубели и поникли, а потом стали друг за другом гаснуть с легкими хлопками. Когда старик упал, эти язычки горели полным пламенем, прыгали и веселились весь полдень, и теперь комната под крышей с распахнутым в городской зной окном сама накалилась, как печь. Только пудинг остыл, и у газовой плиты старик: бледная и гладкая его кожа казалась, как всегда, холодной.

Вытертый в пятнах линолеум с чем?то синим на тускло–красном фоне можно было бы принять за турецкий ковер, если бы не проступал на нем навязчивый рисунок из ирисов. Стены, когда?то покрашенные в кремовый цвет, чтобы в комнате казалось светлее, от стряпни и времени стали темно–оранжевыми. Комната была тусклой, потрепанной и заношенной, в ней светились только стекла кувшинчиков, несколько цветных жестянок да кухонная утварь. Красный будильник стоял посреди камина и тикал по–деловому звонко, вторя черным мухам, которые непрестанно кружились друг за дружкой у голой лампочки под пыльным соском розетки в центре потолка.

Тикал красный будильник. Канарейка стучала клювом в белую косточку. Случайный вздох бриза взметнул угол газеты. Гаснущий луч солнца медленно обошел вокруг стен: по наколотому календарю, каждому скучному сучку в щели дубовой двери, старому китайскому выключателю и пыльному лепному фризу, по яркой картинке от сигаретной коробки, приклеенной на стену, чтобы закрыть трещинку, которая потом все равно поползла вверх и вниз, и, наконец, по кухонному шкафу со стопкой газет наверху, а рядом с газетами — по чистенькой, сияющей вазочке для варенья, и вазочка возгордилась и засверкала, будто кубок, важным хрусталем.

В начале восьмого, пролежав без памяти часа три с половиной, старик открыл глаза.

Несколько мгновений он бессмысленно смотрел на хрустальный кубок. Чудом было, пробудясь, увидеть эту чистую утреннюю солнечную росу, усыпанный бриллиантами тонкий подсвечник, и глубокое сонное блаженство разлилось в нем. Но когда глаза его опустились, он увидел пудинг на полу и вспомнил. Несколько минут он озадаченно думал, будто все произошло ужасно давно, потом снова попытался двинуться, но пошевелился опять только в воображении: тело так и осталось на месте. Удалось пошевелить лишь шеей; он отвел голову наискосок, как задушенный, и посмотрел вдоль туловища на безжизненные ноги: они были на месте, он их видел, это были его собственные ноги, но чувствовал он их не больше, чем ноги любого постороннего.

И постепенно до него дошло: это паралич. А может быть, они только отнялись на минуту, и он ничего в этом не понимает? Старик поднял глаза к часам, по цифрам в мушиных точках медленно сообразил, который час, и тогда рот его в ужасе раскрылся и вырвался первый глухой, хриплый от иссохшего горла крик: «Помогите!»

Прозвучал он, вероятно, как шепот. Дверь была закрыта, и на два этажа вниз по пустым лестницам и площадкам — ни души. Под ним пустая квартира, на пятьдесят футов ниже за окном колодец пустой гостиницы и крыша гаража. Была пятница. До понедельника, пожалуй, никто не заглянет. И незачем кому?то вообще сюда заглядывать. Он перевел взгляд на окно и убедился, что солнце садится: уходил его последний прощальный красный луч, и на небе воцарялся вечерний покой; еще один день окончился.

Мне бы только добраться до пудинга, — подумал старик, — а как потом до дверной ручки и лестницы?… Далеко… Сперва до пудинга… Надо как?то подкрепить силы… Мне нельзя голодать…

Он задержал дыхание и попытался пошевелить руками: руки двигались, хотя оцепенело и скованно, как изувеченные, но всё же двигались.

Насколько мог, он вытянул их вперед по полу, прижал пальцы к гладкому линолеуму и подтянулся. Все тело рванула острая боль. Он обмяк, но, когда пальцы оторвались от линолеума, заметил, что и в самом деле сумел протащить вперед свое мертвое тело на целый дюйм. Между глазом и ножкой кухонного столика он заметил обгорелую спичку: она отодвинулась на дюйм; спичка лежала так близко от глаза, что в этом не могло быть сомнения.

Он снова подтянулся, и снова его пронзила боль. Старик подождал, пока она стихнет, и попытался опять. Еще один дюйм, а всего три. Только больше нет сил. Боль с каждым разом накапливалась, и старик опустил голову на линолеум, чтобы отдохнуть.

Он посмотрел на пудинг вдоль пола. Перевернутые комочки ирисов показались ему падающими бомбами. Ох, сколько же их! А пудинг в луже воды и сковородка оставались в недостижимой дали. Чтобы добраться туда, если только это вообще удастся, уйдет несколько часов. И тогда в его уме пронеслось: пятница, сегодня только пятница! И никто на свете не придет сюда до понедельника; значит, сегодняшняя ночь, еще одна ночь и… понедельник, а кто тогда сможет прийти? И сердце старика разрыдалось: Боже! миссис Рабинович, Милли, родненькая… но он сжал себя, снова посмотрел вдоль линолеума и стал подсчитывать умопомрачительные ирисы до пудинга: когда всё перевернулось вверх тормашками, так нужно стало что?нибудь измерять. Он считал летящие к нему бомбы: одна, две, три, четыре; но от пологой перспективы они смешивались и сливались к расплющенному пудингу в мешочке, бесформенному бледному куску с торчащими ушками узелков, будто затаился там в конце, выжидая, живой чертёнок.

Хрустальный кувшин уже не сверкал. Солнце отвалилось от окна, и в полусвете звуки заплывали ровнее: хлопотливо стучали тарелки на гостиничной кухне, кто?то кого?то позвал, по лестничной клетке прокатился отчетливый смех и упал на замусоленные белые плитки внизу. Включили радио, заревела музыка театрального оркестра, смолкла на миг перед аплодисментами и смехом сотен людей. Нарастал вечерний гул машин на театральных улицах. За последним бледно–розовым лучом на небе вспыхнул первый красный неон. Весь мир был заполнен людьми, близкими, но далекими. Если б я смог подняться на три фута к окну, думал старик, мне бы помогли… но боль не даст, и он знал, что может лишь медленно подтягиваться, а до подоконника и спасения — всего лишь высота стула.

Беспомощность он ощущал острее одиночества. Беспомощность раздражала его, но сохранилась старая привычка к дисциплине и ответственности. Осталось умение не ждать многого и делать, без жалоб, что надо.

Он с отвращением вспоминал госпиталя, когда не двигались ноги или сводило живот, и кто?то должен был поднимать его на подушках и умывать. Он вспомнил, как провел три недели без воды в южноафриканском вельде, то далекое солнце и боль жажды, но помнил тупую решимость стиснутых челюстей, которая и спасла его. Он помнил, как шел в строю по сухому и каменистому Патанскому перевалу, а с верхних скал сыпались пули, и простое терпение позволяло им идти вперед даже больше, чем отвага или отчаяние. Во время прошлой войны он пережил гибель двух своих сыновей, а затем — смерть жены. Эту утрату спутницы, почти полного своего повторения, любовью и верностью связанной с ним полвека, перенести без жалобы было труднее всего. Несколько месяцев после ее смерти он чувствовал, что вот–вот сломится. Но он выздоровел, и, как прежде, ощутил опору в себе самом. Ему нравилось сознавать, что он сам в состоянии присмотреть за собой.

Послушав какое?то время, он вздохнул, сжал зубы и подтянулся опять. Отдохнул. Прислушался к

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату