берегов залива Сан-Матиас. Трудно было поверить, что море где-то здесь, совсем рядом, хотя вскоре после обеда я разглядел клочок синей воды. Сначала его можно было принять за озеро, но он все рос и рос, пока не превратился в Атлантический океан. Земля оставалась такой же бесплодной: соль, попадавшая сюда с приливами, сделала ее еще более непригодной для жизни.
Мы проезжали мимо деревень, обозначенных на карте как города, но явно не заслуживающих такого названия. Ну разве города бывают такими? Полдюжины приземистых потрепанных непогодой домишек, причем три из них уборные. Четыре развесистых дерева, хромая собака, несколько цыплят, и такой сильный ветер, что женские панталоны, сушившиеся на веревке, поднялись параллельно земле. Иногда прямо посреди пустошей мелькали одинокие домишки из самана или необожженных кирпичей. Непонятно, как вообще они стояли: на вид не прочнее карточных домиков. А эта изгородь из жердей и веток — что она защищает? И куда они все тут подевались? Трудно было понять, кто и зачем вообще строил эти дома.
Мы приехали в Сан-Антонио-Оэсте, маленький город на берегу синих вод залива Сан-Матиас, казавшийся настоящим оазисом. Здесь с поезда сошло около сорока пассажиров, чтобы на автостанции пересесть на автобусы до городов, расположенных дальше на побережье Патагонии: Комодоро и Пуэрто- Мадрин. Узнав, что стоять мы здесь будем еще долго, я вышел из вагона и прогулялся под порывами ветра.
Из окна вагона-ресторана высунулся официант:
— Вы куда едете?
— Эскуэль.
— Нет!
— Виа-Якобаччи.
— Нет! Тот поезд вот такой маленький! — И он показал на пальцах.
В Штатах и Мексике я предпочитал не говорить людям, куда я направляюсь, чтобы не смущать их без надобности. Потом, уже в Южной Америке, я стал говорить о Патагонии: это воспринималось с вежливым молчанием. Но теперь, чем ближе я подъезжал к Эскуэлю, тем дальше он мне казался, и сейчас он вообще как будто удалился на край света. Я понял, в чем дело: в таком месте никто не захочет заканчивать свой путь. Эскуэль — точка, где путешествие может только начаться. Но ведь я с самого начала точно знал, что не собираюсь писать о своем пребывании в Эскуэле: для этого мне потребовалось бы искусство миниатюриста. Меня гораздо больше интересовал сам процесс движения и попадания в конечную точку в ореоле романтических расставаний. И я попал сюда, просто сев на поезд вместе с бостонскими обывателями, вскоре покинувшими меня, чтобы пойти на службу. А я остался, и вот теперь я был в Сан- Антонио-Оэсте, в патагонской провинции Рио-Негро. Само путешествие несло удовлетворение, однако пребывание на этой станции — скуку.
Наконец мы двинулись дальше на юго-запад и оказались в провинции Чубут. Пейзаж окончательно утратил зеленые краски, даже в прежней обманчивой форме. Корявые колючие кусты встречались все реже, и на них оставалось все меньше листьев: превалировали разные оттенки бурого и серого. Под ними кое-где прятались какие-то мелкие растения, цветом и формой напоминавшие кораллы. Частицы почвы были не настолько мелкими, чтобы из нее можно было слепить глиняные кирпичи. Редко-редко попадались дома, но теперь они были сложены из бревен, и было тем удивительнее видеть бревна в таком месте, где деревьев нет и в помине. Хадсон, да и другие путешественники по Патагонии, рассказывают об изобилии птиц. У Хадсона описаниям птичьих песен посвящены целые страницы, но я до сих пор видел только воробьев- переростков да одинокого ястреба. Предполагалось, что здесь должны водиться журавли, цапли и даже фламинго, но когда я посетовал на это вслух, то живо напомнил себе мистера Торнберри из Коста-Рики («Где же попугаи и мартышки?») и прекратил попытки их увидеть. Пустота этих пейзажей была просто поразительна. Борхес назвал их унылыми. Но уныние — и то было для них слишком много. Здесь вообще трудно было подобрать эпитет. Это было полное отсутствие основы для каких бы то ни было мыслей. Пустыня — это первозданная канва, и именно ваша мысль и ваши слова придают ей настроение, которое в свою очередь порождает миражи и оживляет пустыню. Но у меня не было никаких мыслей: пустыня оставалась пустой, так же как и мой разум.
Тончайшая пыль просачивалась через окна и опускалась на пол в коридоре и на мебель в холле в середине спального вагона. Там сидели несколько человек, но они расположились возле самой стены, где пыли почти не было. До них было примерно два метра. Я никогда особо не обращал внимания на пыль, но эта показалась мне какой-то очень неприятной. Она находила способ проникнуть даже через плотно закрытые двери и рамы и заполонила собой поезд.
Однако в пути меня поджидало и несколько сюрпризов. Я уже окончательно отчаялся увидеть в Патагонии что-то живое, когда возле станции «Валчета» мы проехали мимо полосы тополей, высаженных по краю виноградника. Представляете, виноградник посреди этой пустыни и рядом с ним яблоневый сад. Маленькая речушка, протекавшая через Валчету, объясняла это чудо — она текла сюда с юга, с плато на склонах вулкана. Однако Валчета была деревней, и, судя по всему, другие деревни, расположенные дальше на восток от нее, тоже были обязаны своим существованием этому потоку, стремившемуся на север. Они стояли там, где можно было выкопать колодцы.
Я выскакивал на платформу буквально на каждой остановке в надежде вдохнуть свежего воздуха. Но по мере того, как день клонился к вечеру, становилось все более прохладно, пока не стало откровенно холодно. Пассажиры постоянно жаловались на холод, они привыкли к духоте Буэнос-Айреса. Они по- прежнему сидели, закутавшись в пледы, в маленьком холле, и некоторые пытались закрыть рот платком.
— Какая погода в Барилоче?
— Дождливо, очень дождливо.
— О, сэр, это не может быть правдой! Вы слишком жестоки!
— Ну хорошо, там хорошая погода.
— Я так и знал. Барилоче — такое приятное место. И мы будем там утром во вторник!
Все они запаслись фотоаппаратами. Я едва не расхохотался, подумав о том, что они взяли фотоаппараты, чтобы делать снимки в пути. Подумайте сами, какая грандиозная идея! Вы видите что-то выходящее из ряда вон и тут же фиксируете это фотоаппаратом: грязную лужу, по которой идет рябь от ветра. К семи часам солнце стало особенно ярким и низко опустилось на небосклоне. На несколько волшебных мгновений оно чудесным образом осветило уродливые полуживые колючки, отбросившие длинные причудливые тени на равнину, и пейзаж показался мне знакомым. Это была бурая выветренная земля, изображаемая обычно на последних страницах Библии. «Палестина» — написано под этими рисунками или «Святая земля», и вы видите: пыль, высохшие колючки, синее небо, камни.
На этот раз я ужинал в компании молодой четы, только что побывавшей в Бразилии. Они были в восторге от Буэнос-Айреса, и я подумал, что у них медовый месяц. Солнце садилось, небо поражало яркой синевой и желтизной над темной равниной, и мы только что остановились у платформы на станции «Министеро-Рамос-Мексиа». Ее не было на моей карте. Женщина говорила непрерывно: они превосходно позавтракали в Бразилии, там было очень много черных, и все ужасно дорого. За окном, на платформе «Министеро», мальчишки торговали орехами и виноградом.
И наконец солнце совсем угасло. В ту же минуту стало холодно и очень темно, и все на платформе устремились к фонарям, висевшим на столбах вдоль края перрона. Люди появлялись из темноты и теснились в кругах света, как бабочки.
Наш пропыленный вагон-ресторан выглядел роскошно по сравнению с остальным составом. Молодая чета, только что обсуждавшая бедность в Бразилии, о чем-то задумалась.
Снаружи мальчишка завывал:
— Виноград! Виноград! Виноград! — Он норовил пропихнуть свою корзинку в окно.
— Они такие бедные здесь, — заметила леди. Официант только что подал нам стейки, но никто еще не принимался за еду.
— Они всеми забыты, — подхватил ее муж.
Люди на платформе смеялись и весело болтали. На миг я подумал, что мы снова оказались во власти своих комплексов вины: жители Министеро выглядели вполне довольными жизнью. Поезд тронулся, и мы наконец-то воздали должное стейкам.
Когда парочка насытилась и удалилась к себе в купе, мой проводник попросил разрешения присесть