редкие бурые стволы деревьев; небольшое стадо бурых коров, затерявшихся на этой необозримой равнине и пытавшихся щипать остатки бурой травы. Далеко в вышине серая овсянка поредела, неохотно уступая место аквамарину. Солнце прорубило алую горизонтальную прореху в серой массе облаков, сгустившихся на горизонте.
Еще около двадцати минут — и соответствующее число миль — земля оставалась абсолютно пустой: ни домов, ни людей, совсем мало снега, только этот унылый бурый цвет. Именно так выглядела эта земля, безо всяких прикрас, покрытая прошлогодней травой, поникшей от ветра, и ни одна корова не паслась на этих жалких редких стеблях.
Мы прибыли в Перри. Дома в Перри ничуть не отличались от таковых в Массачусетсе или Огайо, и некоторые сооружения под толевой крышей с примитивными кондиционерами, уродующими окна, вообще трудно было разглядеть за огромными машинами, припаркованными на подъездных дорожках. Казалось, что эти машины едва ли не шире самих дорог. Но один дом в Перри был необычайно высоким и белым, и три его крыльца прикрывала ступенчатая крыша, а стены были обшиты досками, Он бы, наверное, совершенно естественно смотрелся посреди акра зеленой лужайки на Кейп-Код, но было загадкой, каким ветром его занесло в Перри с его мостовыми и бурой прерией. Тем не менее простота конструкции выглядела так по-американски, что я посчитал этот дом столь же важной чертой пейзажа, как увиденную мной накануне ночью в Гейлсбурге загадочную парковку (освещенный навес, вывеска, засыпанная снегом машина) или полный снега плавательный бассейн с нарисованными пальмами в Чикаго. И она бы не показалась мне такой красивой, если бы не была немного забавной. Но опять-таки это был настоящий американский юмор, недвусмысленный, свежий, наполовину банальный, наполовину гениальный, зримый и запоминающийся, как та минута, что мы провели в Нормане, штат Оклахома: местный кинотеатр на углу Мейн и Джонс-стрит, звездно-полосатые флаги на фронтонах магазинов, пятерка припаркованных машин, выстроившиеся в ряд самодовольные маленькие домики и уходящая от них идеально прямая Мейн-стрит, железнодорожная станция на краю города, где кончается улица и начинается безжизненная бурая прерия.
— Там же собачий холод, приятель! — сообщил мне проводник. Он убедил меня не высовываться из вагона. Оклахома-Сити и правда практически ничем не отличался от Перри. Склады, офисы и магазины были лишь ненамного больше, но имели те же очертания, и, как Перри, город казался каким-то временным и недостроенным, затерянным среди прерий.
Вообще эти города на Западе как будто не имеют возраста. Они были и остаются сугубо утилитарными постройками суровых баптистов, нуждавшихся, лишь в месте для работы и молитвы. Дома возводились исключительно по мере надобности, и никто не тратил время и силы на их украшение, кроме разве что государственных флагов. И так один город как две капли воды походил на другой, одну Мейн- стрит можно было спутать со следующей, на которой точно в том же месте стояли церковь и почта. Двухэтажные здания — в центре, одноэтажные — на окраинах. И пока взгляд не наткнется на какой-то необычный дом или на переулок с остатками закопченных бараков, ни за что не вспомнишь о том, какое старое это место, и не почувствуешь овевавшую его романтику.
— Хотите, напугаю? — спросил мужчина, явившийся завтракать в вагон-ресторан. — На наш поезд только что сели сорок пять тысяч школьников!
Все еще недовольно бурча, он уселся и уткнулся носом в меню.
Я не спеша допил кофе и по пути в свой вагон понял, что он имел в виду. Конечно, о стольких тысячах речи не шло — их было не более двух-трех сотен, этих женщин и детей, причем у каждого на груди болталась табличка с именем:
— Наш папуля ужасно простудился, — сообщила Кейти, посматривая на дочь сверху вниз. — Мне пришлось сразу уложить его в постель.
— А наш папуля, как всегда, торчит в офисе, — сказала Марлин.
В их разговор включилась еще одна женщина с таким же сюсюкающим говором, как у шоколадно- пряничной мамаши из телешоу:
— А где же наш папуля, детка? Скажи им, где наш папуля? — Однако ее дочурка упорно не поднимала глаз от пола и сосала пальчик. — Наш папуля уехал по делам! А когда он вернется, мы ему расскажем, что тоже уехали! На поезде!
Я был уверен, что все они старательно пародируют сами себя. Разодетые в пух и прах, вырвавшиеся из своих кухонь на однодневную экскурсию в Форт-Уорт, они без конца хлопотали над своими крошками. Им кружил головы воздух свободы, но этого явно было недостаточно: ведь не далее, чем завтра, они опять погрузятся в домашнюю рутину, проклиная бесконечную готовку и игры в папулю-мамулю. У них был до отвращения лощеный вид идеальных домохозяек, рекламирующих по телевизору мыло и антиперспиранты. Если бы в этом поезде их скопилось не более двух десятков, это не повлияло бы на их настроение. Но сотни мамаш, невольно превратившихся в гувернанток и с тонким сарказмом обсуждающих своих «папуль», представляли собой впечатляющую картину загубленных талантов. Это было, по меньшей мере, несправедливо, что в стране с самыми передовыми общественными взглядами собралась в вагоне целая толпа женщин, которые ведут себя самым идиотским образом. Если не считать меня — а я в любом случае лишь проходил через их вагоны, — здесь не было ни одной взрослой особи мужского пола, и царивший здесь дух средневекового гарема вверг бы в уныние не только феминисток, но и самых ярых их противников. Не исключено, что среди этих дам случайно затесалось несколько образованных особ, но тогда тем более было непонятно, что заставляет их вести себя как женщины из племени динка, обитающего в южных областях Судана.
Я вернулся к себе в купе и погрузился в мрачные раздумья. Наконец, я заметил где-то вдалеке нефтяной насос и запоздало сообразил, что вижу их уже на протяжении нескольких часов. Они разбросаны по всей Оклахоме: мрачные вышки с непрерывно качающимся вверх-вниз рычагом. Иногда они собирались в кучку, но чаше всего это были совершенно одинокие сооружения, затерянные в бескрайних равнинах.
Миновав Парселл, в девятистах милях от Чикаго мы окончательно вырвались из снежного плена. Ручьи катили свои темные воды, совершенно свободные от наледи, да и снег почти не попадался на глаза и мало походил на снег, скорее на обрывки запутавшейся в траве грязной бумаги. Весь город состоял из двух улиц с одноэтажными домишками, склада пиломатериалов, овощной лавки, американского флага и — парой мгновений спустя — прерии. Я долго и старательно пытался высмотреть какие-то особенные детали и после часа этой бесплодной работы несказанно радовался всякий раз, когда замечал хотя бы одинокое дерево или очередную качалку на нефтяной вышке, нарушавшие унылый пейзаж. Я попытался представить, каково это родиться в таком месте, где глаз останавливается лишь на переднем плане: крыльцо, фасад магазина, главная улица. А все остальное занимает пустота. А может, мне так кажется оттого, что я чужой в этих местах и разглядываю их из окна вагона? Однако у меня не было ни малейшего желания здесь задержаться. Патриоты Оклахомы и Техаса могут сколько угодно восхвалять свою свободу и осуждать ограниченность ньюйоркцев, но эти города ограничивали мое восприятие окружающего до полного удушья. Они казались мне пятачками земли, скованными страхом и ощетинившимися против всего мира. Пятачками, ограниченными кругом из составленных вплотную фургонов. И эти их убогие домишки действительно напоминали мне фургоны. Фургоны без колес, поставленные здесь только потому, что кто-то уже поселился в этом месте. И среди этих необозримых пространств дома все равно стояли тесно, вплотную, щурясь друг