скакал наперерез расстроенным рядам французских драгун. Один улан остановился, один пеший припал к земле, чтоб его не раздавили, одна лошадь без седока замешалась с гусарами. Драгуны стали поворачиваться и поскакали назад. Николай, выбрав себе одного на серой лошади, вероятно, офицера, пустился за ним. По дороге он налетел на куст; добрая лошадь перенесла его через него, и, едва справясь на седле, Николай увидал в пяти шагах своего офицера, только что пустившегося скакать назад за своими драгунами. Через мгновенье лошадь Николая ударила грудью в зад лошади офицера, чуть не сбила ее с ног, и в то же мгновенье Николай, сам не зная зачем, ухватив за перевязь, не столько сбил его с лошади, сколько, упершись об него, удержался на своей лошади. Офицер свалился с лошади и зацепился за стремя. Тут Николай взглянул в лицо своего врага, чтобы увидать, кого он победил. Драгунский французский офицер стоял на земле одной ногой, другой держался, запутавшись в своем стремени. Он, испуганно щурясь, как будто ожидая всякую секунду удара, смотрел снизу вверх на Ростова. Лицо его было бледно, и пыльные волоса прилипли от пота. Но лицо белокурое, молодое, с дырочкой на подбородке и светлыми голубыми глазами, — не для поля сражения лицо, а самое простое комнатное лицо. Еще прежде, чем Николай решил, что он с ним будет делать, вероятно, из запаса старых детских воспоминаний, Николай закричал: «Сдавайтесь». И офицер и рад бы, но не мог выпутаться из стремени и достать, чтоб отдать свою прижатую лошадьми саблю. Подскочившие гусары взяли пленного офицера, и Ростов тут взглянул. Гусары с разных сторон возились с драгунами, один был ранен, но с лицом в крови не давал свою лошадь, другой, обняв гусара, сидел на крупе его лошади. Третий влезал, поддерживаемый гусаром. Несколько драгун было взято, другие ускакали.

Впереди бежала, стреляя, французская пехота. Гусары поворотили, поехали назад. Только поднимаясь назад в гору, Ростов с ужасом вспомнил о том, что он без приказания атаковал неприятеля, и со страхом увидал ехавшего ему навстречу Остермана. «Беда, — подумал Ростов, — и черт меня дернул, стояли бы на своем месте». Но кроме этого страха, Ростов испытывал еще какое-то неприятное чувство, что-то неясное, запутанное, что открылось ему взятием в плен этого офицера, чего он не мог успеть объяснить себе. Граф Остерман-Толстой не только благодарил Ростова, но объявил, что он представит государю о его молодецком поступке, будет просить для него Георгиевский крест и будет иметь в виду как блестящего храброго офицера. Хотя и неожиданно, но похвалы эти были очень приятны Ростову. Но что-то мучило его. Ильин?

— Где корнет? — спросил он.

— Ранены, Топчинко их отвели.

«Ах, жалко», — подумал Ростов. Но все не то, что-то другое мучило его, что-то такое, чего он никак не мог объяснить себе. Он подъехал, еще посмотрел на офицера с дырочкой на подбородке и голубыми глазами, поговорил с ним, заметил его притворную улыбку, и все ничего не мог понять. Весь этот день и следующие дни друзья и товарищи Ростова заметили, что он не скучен, не сердит, но молчалив, задумчив и сосредоточен. Он неохотно пил, старался оставаться один и о чем-то все думал.

Ростов все думал об этом своем блестящем подвиге, который, к удивлению его, его чрезвычайно прославил и приобрел ему Георгиевский крест, и все ничего не мог понять. «Так и они еще больше боятся нашего, — думал он, — а я их боялся. И что за глупость, и гораздо опаснее быть сзади, чем спереди. Так только-то и есть всего то, что называется геройством и подвигом за веру, царя и отечество? И разве я это делал для отечества? И в чем он виноват с своей дырочкой и голубыми глазами? А как он испугался! Он думал, что я убью его. За что ж мне убивать его? А отчего же Георгиевский крест и потом мало ли какую карьеру можно сделать. Ничего, ничего не понимаю!»

Но пока Николай перерабатывал в себе эти вопросы и все-таки не дал себе ясного отчета в том, что так смутило его, колесо счастья по службе, как это часто бывает, повернулось в его пользу. Его выдвинули вперед, дали ему батальон гусаров, поручили ему аванпосты, и там он еще больше убедился в том, что чем ближе к неприятелю, тем безопаснее и выгоднее по службе. И Николай понемногу вошел в свою роль храбреца известного и не обсуждал больше всего того, что смутило его сначала, а, забыв даже эти сомнения, утешался своим новым лестным положением.

XIII

Прошло более года с того времени, как Наташа отказала Андрею и из своей вечно счастливой, радостной жизни вдруг перешла к тупому отчаянию, которое смягчила, но не рассеяла религия.

Лето 1811 года Ростовы провели в деревне. В Отрадном были жгуче-живые воспоминания о том времени, когда Наташа чувствовала себя в этом Отрадном столь беззаботно-счастливой и столь открытой ко всем радостям жизни. Теперь она не ходила гулять, не ездила верхом, не читала даже, а молча сидела по целым часам в саду на скамейке, на балконе или в своей комнате.

С самого того страшного времени, когда она написала князю Андрею письмо и поняла всю злобу своего поступка, она не только избегала всех внешних условий радости: балов, катаний, концертов, театров, но она ни разу не смеялась так, чтобы из-за смеха ее не видны были слезы, она не могла петь. Как только начинала она смеяться или петь, слезы душили ее — слезы раскаяния, слезы воспоминания о том невозвратимом, чистом времени, слезы досады, что так задаром погубила она свою молодую жизнь, которая могла бы быть так счастлива. Смех и пенье особенно казались ей кощунством над прошлым горем.

О кокетстве она и не думала. Никогда ей не приходилось даже воздерживаться. Она говорила — и это было совершенно справедливо — все мужчины были для нее совершенно то же, что шут Настасья Иванович.

Внутренний страж твердо воспрещал ей всякую радость. Да и не было в ней всех прежних интересов жизни из того девичьего, беззаботного, полного надежд склада жизни. Как часто (и чаще всего) вспоминала она эти осенние месяцы, когда она была невеста, проведенные с Николаем на охоте. Что бы она дала, чтобы возвратить хоть один день из них. Но уж это навсегда кончено было. Предчувствие не обманывало ее тогда, что это состояние свободы и открытости для всех радостей никогда уже не возвратится больше. Но жить надо было, и это было всего ужаснее. Одно время жизнь ее была наполнена религией, которая открылась ей стороной смирения, от которой так далека она была в прежней жизни.

В начале июля в Москве распространялись все более и более тревожные слухи о ходе войны: говорили о воззвании государя к народу, о приезде самого государя из армии в Москву. И так как до 11 июля манифест и воззвание не были получены, то о них и о положении России ходили преувеличенные слухи. Говорили, что государь уезжает потому, что армия в опасности, говорили, что Смоленск сдан, что у Наполеона миллион войска и что только чудо может спасти Россию.

11 июля, в субботу, был получен манифест, но еще не напечатан, и на другой день, в воскресенье, Пьер, бывший у Ростовых, обещал приехать обедать и привезти манифест и воззвание, которое он достанет у графа Ростопчина. В это воскресенье Ростовы, по обыкновению, поехали к обедне в домовую церковь Разумовских. Был жаркий июльский день. Уже в 10 часов, когда Ростовы вылезали из кареты перед церковью, в жарком воздухе, в криках разносчиков, в ярких и светлых летних платьях толпы, в запыленных листьях деревьев бульвара, в громе мостовой, в звуках музыки и белых панталонах пришедшего на развод батальона, в ярком блеске жаркого солнца было то летнее томление, довольство и недовольство настоящим, потребность желания невозможного, которое особенно резко чувствуется в ясный жаркий день в городе. В церкви Разумовских была вся знать московская, все знакомые Ростовых (в этот год, как бы ожидая чего-то, очень много богатых семей, обыкновенно разъезжающихся по деревням, остались в городе). Проходя позади ливрейного лакея, раздававшего толпу подле матери, Наташа слышала шепот обращавших на нее внимание друг другу.

— Это Ростова, — та самая…

— А как хороша!

Она слышала, или ей показалось, что были упомянуты имена Курагина и Болконского. Впрочем, ей всегда это казалось. Ей всегда казалось, что все, глядя на нее, только и думают о том, что с ней случилось. Страдая и замирая в душе, как всегда в толпе, Наташа шла в своем лиловом шелковом с черными кружевами платье так, как умеют ходить женщины, — тем спокойнее и величавее, чем больнее и стыднее у ней было на душе. Она знала и не ошибалась, что она хороша, но это не радовало ее, как прежде. Напротив, это

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату