мучило ее больше всего последнее время и в особенности в этот яркий, жаркий летний день в городе. «Еще воскресенье, еще неделя, — говорила она себе, вспоминая, как она была тут в то воскресенье, — и все та же жизнь без жизни, и все те же условия, в которых так легко бывало жить прежде. Хороша, молода, и знаю, что я добра, — думала она, — а так даром, даром проходят лучшие, лучшие годы». Она стала на обычное место, перекинулась с близко стоявшими знакомыми. Наташа по привычке рассмотрела туалеты дам, осудила манеру держаться и неприличный способ креститься на малом пространстве, но, услыхав звуки службы, она вспомнила о грехе осуждения, о своей мерзости душевной, и прежние воспоминания умиления охватили ее, и она стала молиться.

Редко, даже в лучшие минуты прошлого поста она находилась в таком умилении, в каком она находилась этот день. Все эти знакомые, непонятные звуки и еще более непонятные торжественные движения были то самое, что было нужно ей. Она старалась понимать и счастлива была, когда она понимала некоторые слова: «Миром Господу помолимся» или: «Сами себя и друг друга Христу Богу предадим». Она понимала их по-своему. Миром — значит, наравне со всеми, со всем миром, — не я за себя, а мы все просим тебя, Боже. «Сами себя Богу предадим» она понимала в смысле отрицания всякой воли и желаний и мольбы к Богу руководить мыслями и желаниями. Но когда она, вслушиваясь, не понимала, ей было еще сладостнее думать, что желать понимать есть гордость, что понять нельзя, а надо только верить и отдаваться. Она крестилась и кланялась сдержанно, стараясь не обратить на себя внимание, но старая графиня, не раз оглядываясь на ее строго-сосредоточенное неподвижное лицо, с блестящими глазами, вздыхала и отворачивалась, чувствуя, что что-то важное творится в душе дочери, сожалея, что не может принять участия в этой внутренней работе, и моля Бога, чтоб он помог, дал утешение ее бедной невинно несчастной девочке.

Певчие пели прекрасно. Благообразный, тихий старичок служил с той кроткою торжественностью, которая так величаво, успокоительно действует на души молящихся. Царские двери затворились, медленно задернулась завеса; таинственный тихий голос произнес что-то оттуда. Непонятные для нее самой слезы стояли в груди Наташи, и радостное и томительное чувство давило ее.

«Научи меня, что мне делать, как мне быть с моей жизнью», — думала она.

Дьякон вышел на амвон, прочел о трудящихся, угнетенных, о царях, о воинстве, о всех людях, и опять повторил те утешительные слова, которые сильнее всего действовали на Наташу: «Сами себя и живот наш Христу Богу предадим».

«Да, возьми же меня, возьми меня», — с умиленным нетерпением в душе говорила Наташа, не крестясь уже, а бессильно и преданно опустив свои тонкие руки и как будто ожидая, что вот-вот невидимая сила возьмет ее и избавит от себя, от своих сожалений, желаний, укоров и надежд.

Неожиданно, в середине и не в порядке службы, который Наташа хорошо знала, дьячок вынес скамеечку, ту самую, на которой читались коленопреклоненные молитвы в Троицын день, и поставил ее перед царскими дверьми. Священник вышел в своей лиловой бархатной скуфье, оправил волосы и стал на колени. Все сделали то же, хотя с некоторым недоумением. Это была молитва, только что полученная из синода, молитва о спасении России от вражеского нашествия.

Священник читал тем ясным, ненапыщенным и кротким голосом, которым читают только одни духовные славянские чтецы и который так неотразимо действует на русское сердце.

Наташа всей душой повторяла слова общей молитвы и молилась о том, о чем молились все, но как это часто бывает, она, слушая и молясь, не могла удержаться, чтоб в то же время не думать. При чтении слов: «Сердце чисто созижди в нас, и дух прав обнови во утробе нашей; всех нас укрепи верою в Тя, утверди надеждою, одушеви истинною друг к другу любовью», — при этих словах ей вдруг мгновенно пришла мысль о том, что нужно для спасения отечества. Так же как в вопросе о долгах отца ей пришло на ум простое ясное средство исправить все дело тем, чтобы жить умереннее, так теперь ей представилось ясное средство победить врага. Средство это состояло в том, чтобы действительно всем соединиться любовью, отбросить корысть, злобу, честолюбие, зависть, любить всем друг друга и помогать, как братьям. Надо всем просто сказать: «Мы в опасности, давайте отбросим все прежнее — отдадим все, что у нас есть, — жемчужное ожерелье (как в „Марфе Посаднице“), не будем жалеть никого — пускай Петя идет, так как он этого хочет, — и все будем покорны и добры, и никакой враг ничего не сделает нам. А ежели мы будем все ждать помощи, ежели будем спорить, ссориться, как вчера Шиншин с Безуховым, то мы погибнем».

Наташе это казалось так ясно, просто, несомненно, что она удивлялась, как прежде это никому не пришло в голову, и она душою радовалась тому, как она передаст эту мысль своим и Пьерy, когда он приедет. «Только Безухов не поймет. Он такой странный. Я никак не пойму его. Он лучше всех, но он странный».

XIV

К обеду по обещанию приехал Пьер прямо от графа Ростопчина, у которого он списал манифест и воззвание и от которого узнал положительное известие, что завтра приедет в Москву государь. Пьер, за год еще более потолстевший, пыхтя, вошел на лестницу. Кучер его уже не спрашивал, дожидаться ли. Он знал, что когда граф у Ростовых, то до двенадцатого часу. Лакеи Ростовых радостно бросились снимать плащ. Пьер, по привычке клубной, и палку и шляпу оставлял в передней. В зале его встретил красивый, румяный широколицый 15-летний мальчик, похожий на Николая. Это был Петя. Он готовился в университет, но в последнее время с товарищем своим Оболенским они тайно решили, что пойдут в гусары. Петя выскочил вперед к своему тезке, чтобы переговорить о деле. Он просил его узнать, примут ли его в гусары.

— Ну что, Петрухан, — сказал Пьер, весело показывая свои порченые зубы и дергая его вниз за руку. — Опоздал?

— Ну что мое дело, Петр Кирилыч? Ради бога. Одна надежда на вас, — говорил Петя, краснея.

— Нынче скажу все. Уж я устрою, — отвечал Пьер.

Соня, увидав Пьерa, только присела ему и сказала:

— Пьер, Наташа у себя, я пойду позову ее.

Пьер не только был свой, домашний человек, но такой домашний человек, который был дружен преимущественно с одним из членов семьи — с Наташей, и все это знали.

— Ну что, мой дорогой, ну что, достали манифест? — спросил граф. — А графинюшка были у обедни у Разумовских, молитву новую слышали. Очень хорошая, говорят.

Пьер охлопывал карманы и не мог найти бумаг и, продолжая охлопывать карманы, целовал руку у графини.

— Ей-богу, не знаю, куда я его дел, — говорил он.

— Ну уж вечно растеряет все, — говорила графиня.

Соня и Петя улыбались, глядя на растерянное лицо Пьера. Наташа вошла в том же лиловом платье. Несмотря на свою заботу отыскать бумаги, Пьер тотчас заметил, что с Наташей произошло что-то особенное. Он поглядел на нее пристальнее.

— Ей-богу, я съезжу… я дома забыл. Непременно.

— Ну, уж и так опоздали обедать.

— Ах, и кучер уехал.

Все стали искать и, наконец, бумаги нашли в шляпе Пьерa, куда он их старательно заложил за подкладку.

— Ну что ж, все правда? — спросила его Наташа.

— Все правда. Дело нешуточное… вот прочтемте.

— Нет, после обеда, — сказал старый граф, — после.

Но Наташа выпросила бумагу и вся красная, взволнованная пошла читать, сказав, что не хочет обедать.

Пьер подал руку графине, и пошли в залу.

За обедом Пьер рассказывал городские новости о снятии Дрисского лагеря, о болезни старой грузинской княгини, о том, что Метивье исчез из Москвы, и о том, что к Ростопчину привели какого-то

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату