влез на дерево и тряс. Девчонка подбирала внизу. Они испуганно замерли, увидав Пьерa. Им казалось, что цель всех людей, а потому и этих, состояла в том, чтобы помешать им рвать яблоки. Кутайсов прошел вперед, мелькая между деревьями, к блестящему ковру и эполетам. Пьер, не желая развлекать главнокомандующего, остался сзади.
— Ну, хорошо, поезжай сам да пришли его ко мне.
Кутузов, засмеявшись чему-то, встал и пошел к избе переваливающейся, ныряющей походкой, руки назад. Пьер подошел к нему. Но еще прежде главнокомандующий остановился перед ополченным офицером, знакомым Пьеру. Это был Долохов. Долохов говорил что-то горячо Кутузову, который через голову его кивнул Пьеру. Пьер подошел. Долохов говорил:
— Все сражения наши были проиграны от слабости левых флангов. Я осмотрел нашу позицию, и наш левый фланг слаб. Я решил, что ежели я доложу вам, ваша светлость может прогнать меня или сказать, что вам известно то, что я докладываю, и тогда у меня не убудет.
— Так, так.
— А ежели я прав, то я принесу пользу отечеству, для которого я готов умереть.
— Так, так.
— А ежели вашей светлости нужно человека, который бы пошел в неприятельскую армию убить Бонапарта, то я готов быть таким.
— Так, так… — сказал Кутузов, смеющимися, сузившимися глазами глядя на Пьерa, и тут же обратился к Толю, шедшему за ним. — Сейчас иду, не разорваться мне. Хорошо, голубчик, благодарю тебя, — обратился он к Долохову, отпуская его. И к Пьеру: — Хотите пороху понюхать? Да, приятный запах. Имею честь быть обожателем вашей супруги. Здорова она? Мой привал к вашим услугам. -
И Кутузов прошел в избу.
Пообедав у Кутайсова и попросив у него лошадь и казака, Пьер поехал к Андрею, у которого и намерен был отдохнуть и провести ночь до сражения.
XI
Князь Андрей в этот ясный августовский вечер 25-го числа лежал в разломанном сарае деревни Князьково на разостланном ковре. Сарай этот был на задворках деревни, над скатом выгона, по которому стояли солдаты его батальона. Крыша с сарая вся была стащена, и одна сторона, выходившая над обрывом, отломана так, что князю Андрею открывался далекий и прекрасный вид, оживленный видом войск, лошадей и столбов дыма, поднимавшихся с разных сторон из котлов. На задворках около сарая был виден остаток овина, и между овинами и сараями была полоска осин и березок тридцатилетних, у которых сучья были обрублены, одна срублена и некоторые зарублены. Князь Андрей застал своих солдат, рубивших этот лесок или садок, видимо, насаженный старательным хозяином-мужиком, и запретил им рубить, предоставляя таскать сараи и бревна. Зеленые еще березки с кое-где ярко желтеющими листьями стояли веселые и курчавые над его головой, не шевелясь ни одним листком в тишине вечера. Князь Андрей жалел и любил все живое и радостно смотрел на эти березки. Желтые листья обсыпали место под ним, но это они обсыпали прежде, теперь ничего не падало, они блестели ярким светом, вырвавшимся из-за туч, — блестящим светом. Воробьи слетали с берез на оставшееся звено забора и опять влетали на них.
Князь Андрей лежал, облокотившись на руку и закрыв глаза. Распоряжения все были сделаны, завтра должно было быть сражение. У начальника его колонн он уже был, с ротным и батальонным командирами обедал — и теперь хотел побыть один и подумать — подумать так же, как он думал накануне Аустерлица. Как ни много времени прошло с тех пор, как ни много пережито было с тех пор, как ни скучна и никому не нужна и ни тяжела ему казалась его жизнь, теперь точно так же, как и семь лет тому назад накануне сражения, страшного сражения, которое ему предвиделось назавтра, он чувствовал себя взволнованным и раздраженным и испытывал необходимость, как и тогда, сделать счеты с самим собою и спросить себя, что и зачем я?
Ничего похожего не было в нем, каким он был в 1805-м и каким он был в 1812 году. Все очарования войны не существовали уже для него. Откидывая и откидывая прежние заблуждения, он дошел до того, что война ему представлялась уже самым простым и ясным, но ужасным делом. Он несколько недель тому назад сказал себе, что война понятна и достойна только в рядах солдат, без ожидания наград и славы, — воевать в товариществе Тимохиных и Тушиных, которых он так глубоко презирал прежде, к уважению которых он не пришел и теперь, но которых все-таки предпочитал Несвицким, Кутайсовым и Чарторижским и т. п. на том основании, что, хотя Тимохины и Тушины были почти животные, но честные, нелживые простые животные, а те были обманщики и лгуны, загребающие жар чужими руками и над смертью и страданиями людей вырабатывающие себе крестики и ленточки, которых им и не нужно.
Но даже и эта война в самом упрощенном виде теперь слишком ясно, всей своей ужасной бессмысленностью представлялась князю Андрею. Он был раздражен, ему хотелось думать, он чувствовал, что находится в одной из тех минут, когда ум так проницателен, что, откидывая все ненужное, запутывающее, проникает в самую сущность вещи, и именно от этого ему страшно было думать. Он удерживался и все-таки думал. Он вызывал в себе тот ряд мыслей, которые бывали у него прежде, но ничего похожего не шевелилось в нем. «Чего же я хочу? — спрашивал он сам себя. — Славы, власти над людьми? Нет, зачем? Я бы не знал, что с нею делать. Не только не знал бы, что делать, но знаю наверное, что людям ничего нельзя желать, не к чему стремиться». Он посмотрел на воробьев, слетевших роем с забора на выгон, и улыбнулся: «Что ж, они (люди) могут решать. Все идет по тем вечным законам, по которым этот воробей отстал от других и подлетел после. Так чего же я хочу? Чего? Умереть, чтоб меня убили завтра? Чтоб меня не было — чтобы все это было, а меня бы не было?»
Он живо представил себе отсутствие себя в этой жизни с плетнем (он отломил палочку) и дымом котлов, и мороз подрал его по коже. «Нет, я этого не хочу, я боюсь еще чего-то. Чего же я хочу? Ничего, но живу потому, что не могу не жить и боюсь смерти. Вот эти все, — думал он, глядя на двух солдат, которые, стоя у пруда, голыми ногами в воде, вытягивали с бранью друг у друга доску, на которой они хотели стоять, чтобы мыть белье, — вот эти и этот офицер, который так доволен, что прискакал верхом, — чего они хотят, из чего хлопочут? Им кажется, что и эта доска, и эта его лошадка, и это будущее сражение, — что все это очень важно, и живут… И там где-то моя княжна Марья и Николушка тоже боятся, хлопочут, и бог знает, кому лучше — им или мне? И я так же, как они, недавно еще верил во все. Как же я делал поэтические планы о любви, о счастье с женщинами?»
— О, милый мальчик! — с злостью вслух проговорил он. — Как же! Я верил в какую-то идеальную любовь, которая должна была мне сохранить ее верность за целый год моего отсутствия. Как нежный голубок басни, она должна была зачахнуть в разлуке со мной и не полюбить другого. Как же я боялся того, что она зачахнет с тоски по мне. — Краска бросилась ему в лицо, он встал и начал быстро ходить.
«А все это гораздо проще. Она самка, ей нужен муж. Первый самец, который встретился, и стал хорош для нее. И непонятно, как можно не видеть такую простую и ясную истину. Отец тоже строит в Лысых Горах и думает, что это его место, его земля, его воздух, его мужики, а пришел Наполеон и, не зная об его существовании, как щепку с дороги, оттолкнул и развалил его Лысые Горы и всю его жизнь. А княжна Марья говорит, что это испытанье, посланное свыше. Для чего это испытанье, когда его уж нет и не будет, никогда больше не будет. И я буду думать, что мне послано испытанье. Очень хорошо испытанье. Что это меня готовит к чему-то. А завтра меня убьют, и не француз даже, а свой, как вчера разрядил солдат ружье около моего уха, и придут французы, возьмут меня за ноги и за голову и швырнут в яму, чтоб я не вонял им под носом, завтра придут в Москву и, как в Смоленске, поставят лошадей в собор, а на раку святителя насыплют овса и сена, и лошади будут очень покойны… Кому же это испытание? Испытанье человеку, который все не понимает того, что над ним смеются. Глупо, когда не понимаешь, мерзко, когда понимаешь всю эту шутку».
Он вошел в сарай, лег на ковер, закрыл глаза и перестал ясно думать. Одни образы сменялись другими. На одном на чем-то он долго радостно остановился, когда его развлек какой-то близко знакомый пришепетывающий голос, говоривший за сараем: «Да, я и спрашиваю не Петра Михайловича, а князя Андрея Николаевича Болконского». Князь Андрей пропустил мимо ушей этот голос и стал спрашивать себя,