граф Кушелев на Бог знает ком».
С того «прошлого года» уже немало воды утекло, а «Бог знает кто» теперь предстала перед ним в полной своей обворожительности. Возможно, губительный поступок сейчас уж таковым не казался, имея свое оправдание.
...Воображение писателя воспламенилось. Так охотник берет след животного, которое все не давалось и кругами водило его вокруг да около. Так искателя клада осеняет мысль: вот где надо копать! Достоевский видел перед собой главных героев уже начатого романа «Идиот» – Настасью Филипповну, роковую грешницу, переломавшую многие судьбы, и князя Льва Мышкина с его всепрощающей страстью к ней.
...Увы! Оживленное состояние духа недолго поддерживалось в Любови Ивановне развлечениями, которые придумывал граф. Он не понимал: ей требовалась сцена, большая жизненная сцена, на которой бы она царила, а публика рукоплескала бы ее красоте и изяществу, ловкому разуму, умению рассуждать о том о сем уверенно и бойко.
Как всякая прирожденная актриса, Любовь Ивановна нуждалась в поклонниках с их лестью и ложью, в людях заметных, могучих, с властью в руках – вплоть до государя-императора. Ее холодной, по сути, натуре невозможно было обойтись без этого топлива, способного подпитывать жизненную энергию, которая уходила, как казалось ей, в никуда – в полюстровские собрания, уже прискучившие, тратилась на многолюдные вечера в особняке на Гагаринской.
Как многие люди, выбившиеся из нищеты, Любовь Ивановна брезговала неимущими, мелкими, ничего не значащими и дурно одетыми людьми. Богатство должно прибиваться к богатству, красивые к красивым, больным нечего делать возле здоровых, а счастливым незачем находиться рядом с неудачниками. Их роскошный дом на Гагаринской набережной, достойный королей, по милости графа привечал совсем не ту публику, которая была нужна Любови Ивановне. В Зимний дворец ее не пускали, из собственного ей самой хотелось бежать. Этот разлад не давал покоя ее душе.
Впрочем, давние знакомые графа тоже не одобряли обстановку в доме Кушелевых-Безбородко и корили неразборчивого хозяина:
«Тяжело было сидеть за обедом, в котором серебряные блюда разносились ливрейною прислугою и к которому некоторые гости уже от закуски подходили в сильно возбужденном состоянии.
– Граф, – громогласно восклицает один из подобных гостей, – я буду просто называть тебя 'граф Гриша'.
– Ну что же? Гриша так Гриша, – отвечает Кушелев. – Что же это доказывает?
– А я просто буду называть тебя 'граф Гриша'... И так далее.
Полагаю, что это коробило даже самою прислугу...» – вспоминал один из старых знакомых Григория Александровича.
– Эх, барин, что за времена нынче пошли, что за люди? Тьфу ты, Господи! Разве такие бывали при вашем батюшке? Оно, конечно, мое дело холопское, молчи знай... Однако обидно.
– Да что тебе обидно, старина? – Григорий Александрович терпеливо дожидался, пока Федотыч щеткой пройдется по сюртуку, и понимал, что тот, желая поговорить, не спешит.
– А то, ваше сиятельство, что сердце мое болит. Помнится, как вы, маленький, занедужите, так барыня-покойница за мной посылала. Я вас на руки возьму, к груди прижму, а вы и затихнете: и крику нет, и слез нет. Все уж знали, ежели что не так, где Федотыч?
– Да, помню я, старик, помню...
– Спасибо, коли так, барин. А я-то думал, вот Гришенька мой подымется, женится, сыночка народит, в крайнем случае девку, а я еще сгожусь. Так и мыслил – дожить. Вот те и дожил. Чужого, стало быть, кормим!
– Ну хватит, Федотыч. Ты часом не рехнулся? Сын Любови Ивановны – это мой сын. Запомни. Кончай свою работу. Отпусти меня.
Граф делал попытку уйти. Но старческие руки цепко держали его.
– Я сейчас, ваше сиятельство, чуток осталось. Вот тут, у плечика, – бормотал Федотыч, орудуя щеткой. – Ваше право согнать меня со двора в богадельню или прямо под забор. Но я и там скажу... Барыня – дама видная, молодая еще. Чего вам не родит? А все потому, что барыня она не настоящая. Так себе, поддельная. Вот Бог и не дает! Чтоб не попортить, знать, породу. Ах ты, Гришенька, Гришенька мой... – И старик затрясся в горьком плаче.
– Тьфу ты, Федотыч, что за чушь мелешь? – Граф вырвал щетку из рук старика и швырнул ее в угол.
Подруг Любовь Ивановна себе не находила. Не среди же жалких, посещавших их гостиную рифмоплеток и музыкантш, что не сумели вовремя подцепить себе жениха, их выбирать.
Правда, с одной дамой Любовь Ивановну связывали очень теплые, доверительные отношения. Графу она тоже была по душе, и, когда у них в доме намечались выступления знаменитостей, он никогда не забывал послать за ней карету.
Эту даму звали Елена Александровна Денисьева. Уже десять с лишним лет она состояла в связи с человеком чрезвычайно известным в высших кругах – камергером и поэтом Федором Ивановичем Тютчевым, имела от него двоих детей.
Наведываясь в ее маленькую квартирку возле Таврического сада с выцветшими бархатными портьерами с бомбошками, разномастной, словно собранной из разных жилищ мебелью, Любовь Ивановна всякий раз отмечала и порядок, царивший здесь, и несомненный уют. Дети были чисты и прибраны. А из маленькой кухоньки, куда графиня никогда не заглядывала, тянуло то аппетитным запахом борща, то сдобой.
«Федор Иванович обещал быть к обеду», – гордо говорила Елена. И Любовь Ивановна всегда старалась избежать встречи с ним: однажды его глаза глянули на нее из-под очков так холодно и неодобрительно, что ей сделалось не по себе. Антипатия стала взаимной.
– Скажите, какой рыцарь нашелся! – иной раз пускалась графиня в неприятные для Елены рассуждения. – Обрюхатил тебя, смолянку на выпуске, упек в эдакую конуру и строит из себя святого Антония. Пусть не боится, я до таких не охотница.
– Оставь, Люба, что ты, право! Я сама предалась ему. Это мой грех. По совести говоря, разве в подобного рода историях наша сестра не виновата? Ну если по правде-то? Думаешь, ему легко между мной и Эрнестиной Федоровной разрываться?
– Ах, подумайте – страдалец! Ты пожалей, пожалей его пуще. Она – жена, а ты – кто? Кто, тебя я спрашиваю? Содержанка?
– Mais pas du tout, chere. Вовсе нет, дорогая, – отозвалась Елена, и лицо ее порозовело. – Я жена его, настоящая жена, жена по любви. – И, чуть помолчав, добавила: – Знаешь, я ведь третьего жду. Федор Иванович недоволен, но я решилась. Не вытравлять же мне его дите!
Любовь Ивановна прикрыла ладонями уши, склонила голову к столу, за которым сидела, и страдальчески произнесла:
– О, Боже! Да ты совсем безумная.
Елена, смеясь, подошла к ней и обняла за плечи: