о зелени и насекомых, а также, наверное, о солнце? Но ведь Вам прекрасно известно, что я не способен умиляться от созерцания растительности и что душа моя восстает против этой странной новой религии, в которой всегда будет, как мне кажется, нечто
Письмо было воспроизведено в сборнике «Фонтенбло, в честь Денкура». Что же касается прекрасных стихов о сумерках, вечерних и предрассветных, то в них выражены жалобы перенаселенного города, с его потаскухами, кутилами, жуликами, больными, умирающими в больницах, с изможденными, невыспавшимися рабочими, хватающимися за инструмент, не успев проснуться, в тот момент, когда над туманным Парижем, «дрожа от холода, заря влачит свой Длинный зелено-красный плащ над Сеною пустынной».
Отныне Бодлер был занят двумя видами деятельности: переводил произведения Эдгара По, отдавая их одно за другим в разные газеты («Колодец и Маятник», «Философия меблировки», «Ворон»); и публиковал в «Ревю де Пари» свои стихи — «Человек и море» и «Отречение святого Петра» со святотатственным концом «От Иисуса Петр отрекся… И был прав». Какое-то время он опасался, что у него будут неприятности из-за этого покушения на религию, но все ограничилось несколькими протестами читателей — подписчиков журнала.
Бодлер обнаружил, что его успех переводчика, открывшего публике Эдгара По, гораздо больше, чем успех автора оригинальных стихов. Английский он выучил в детстве, разговаривая на этом языке с матерью, которая родилась в Лондоне от родителей-французов и провела в Англии раннее детство. И он стал прилагать немалые усилия, чтобы совершенствоваться в этом языке, накупил словарей, консультировался со специалистами и преподавателями, старался передать суховатый и жесткий стиль, свойственный американскому писателю. Ему казалось, что, общаясь таким образом с Эдгаром По, он создает, а не просто переводит, что он и слуга, и одновременно хозяин мысли, ему не принадлежащей. Он не менее гордился переводом «Ворона», чем своим «Отречением святого Петра». Он очень бы удивился, если бы ему сказали, что великолепные переводы с английского мешают его репутации французского поэта. А ведь согласно общепринятому мнению каждый художник ограничен рамками, которые им самим и созданы… Он или романист, или историк, моралист или репортер сам что-то сочиняет или же переносит на иную почву вымыслы других. Во всяком случае, до какого-то времени за прозу, даже тогда, когда это было всего лишь отражение гения Эдгара По, Бодлер получал больше, чем за собственные стихи. Журналы охотнее брали По под бодлеровским соусом, чем просто Бодлера.
Деньги, постоянно деньги! Они кончались уже в начале месяца. А ведь ему надо было кормить и одевать двоих: себя и Жанну. После десяти лет совместной жизни он считал, что не имеет права порывать с ней. Но и терпеть ее ему было невмочь. Он ненавидел ее крикливый голос, ее глупость, ее пьяные выходки. Ее смуглое тело, когда-то приводившее в восторг, теперь вызывало у него лишь отвращение и жалость. Кошечка-мулатка превратилась в костлявую, морщинистую дылду, с шершавой кожей и винным перегаром изо рта. Она уже не очаровывала его, а обременяла, причем тяжко. В порыве откровения он признался матери: «Жанна стала помехой не только моему счастью, что было бы полбеды, поскольку я умею поступаться своими удовольствиями и доказал это, но она к тому же еще и мешает совершенствованию моего духа […]
Стало быть, он принял решение расстаться с Жанной. Но при этом полагал, что не может сделать этого, не обеспечив будущее своей любовницы с помощью «достаточно крупной суммы». «Но где же ее взять, коль скоро заработанные мной деньги не копились, а тратились, как только появлялись, и коль скоро у матери моей, которой я уже и не решался писать, поскольку ничего хорошего сообщить ей не мог, тоже не было таких больших денег. Как видишь, я все правильно рассудил. И тем не менее надо уходить.
И все же в один прекрасный день он набрался мужества и выставил ее за дверь. Кстати, она ему еще и изменяла, то с парикмахером, а то и вообще с первым встречным. При всем при этом чувство собственного достоинства подсказывало ему, что он должен и впредь материально поддерживать оставленную им женщину. Он продолжал сообщать матери о происходящем. Та знала, что время от времени он посещает Жанну и каждый раз дает ей немного денег. «Она ведь сейчас тяжело больна и живет в ужасной нищете. Я об этом никогда не сообщаю г-ну Анселю: этот мерзавец только порадовался бы. Естественно, кое-что, очень малая часть того, что ты мне пришлешь, достанется ей […] Конечно, она причинила мне много горя […] Но при виде такого печального зрелища, такого краха слезы наворачиваются мне на глаза, а в сердце зреют упреки. Я дважды проел ее драгоценности и ее мебель, заставлял ее залезать из-за меня в долги, подписывать векселя, однажды разбил ей голову, а вместо того, чтобы показывать примеры достойного поведения, показывал ей примеры разгула и бродяжничества. Она страдает и молчит. Как тут не испытывать угрызения совести? Разве не я виноват в этом, как и во всем прочем тоже? […] Теперь ты понимаешь, почему, ужасно страдая от одиночества, я так хорошо понял гений Эдгара По и так хорошо описал его невыносимую жизнь?»
Тем временем Опик, чье здоровье оставляло желать лучшего, ушел в отставку с поста посла и за выдающиеся заслуги перед страной был назначен сенатором. Как написала одна испанская газета, мадридские нищие будут очень сожалеть об отъезде г-жи Опик, которая была столь добра по отношению к ним. Бодлер, испытавший на себе скупость матери, узнав о ее щедрости по отношению к мадридским попрошайкам, холодно отреагировал: «Признаюсь, что первая мысль, которая пришла мне в голову, была нехорошей. Но потом я не удержался от смеха… В общем, я понял, что ты повсюду старалась вести себя так, чтобы люди хорошо думали о твоем муже, что вполне естественно».
В конце апреля или в начале мая 1853 года супруги Опик покинули посольство в Мадриде и вернулись в Париж, где сняли квартиру в доме номер 91 по улице Шерш-Миди. Сразу по приезде новый сенатор приступил к своим обязанностям. Что касается Шарля, то он стал чувствовать себя более