автор объясняет, что употребление «зеленого варенья» втягивает человека в некое безудержное веселье, вскоре сменяющееся приятным оцепенением, а затем — лихорадочной активностью воображения, позволяющей этому же человеку прожить несколько жизней за час, после чего он изнемогает, чувствует себя разбитым, плавающим в каком-то тумане, не зная, кто он такой и чего хочет. Вторая часть — «Опиоман» — описывает наслаждение от опиума, рассматриваемое сквозь призму статьи «Исповедь англичанина-опиомана» Томаса Де Куинси. Это — не пересказ, а оригинальное произведение, хотя в нем и присутствуют многочисленные цитаты, совпадающие с мнением самого Бодлера. Великолепный, кристально чистый текст местами принимает форму стихотворения в прозе. Финал этого совершенного с ясной головой путешествия в царство галлюцинаций таков: писателю дозволительно прибегать к наркотикам лишь в те моменты, когда его подводит вдохновение. Перечитав свою книгу, Бодлер остался доволен. Обсуждая с издателем Мишелем Леви вопрос о ее переиздании, он сказал: «Менять ничего не надо, книга хороша как есть».
Иным было мнение широкого круга читателей, которые явно не клевали на наживку причудливости. Если в массах читателей Бодлер не получил поддержки, то многие молодые писатели выразили Бодлеру симпатию. Они смутно чувствовали, что этот странный тип, болезненный, ворчливый, с дерзким взглядом и резким голосом, держит в руках ключи от того мира, куда непременно устремится поэзия завтрашнего дня. Для них он был первопроходчиком нового искусства, построенного на точности, горечи и мрачности. Их звали: Анри Кантель, Альбер Глатиньи, Альбер Мера, Леон Кладель… Как правило, Бодлер встречался с ними в разных кафе, где он порой подолгу работал. Чтобы выразить свои мысли и образы, ему нужны были только бумага и перо. Когда Фелисьен Ропс искренне удивился в связи с тем, что Бодлер не пользуется никакими словарями, тот решительно заявил: «Человек, ищущий слово в словаре, подобен новобранцу, который начинает искать патрон в патронной сумке, когда слышит команду „Огонь!“». Фелибер Одебран так однажды описал Бодлера, сидящего за столиком в кафе «Робеспьер», неподалеку от Итальянского театра: «Постаревший, увядший, потяжелевший, хотя прежде был всегда худощавым, эксцентричным, поседевший, неизменно гладко выбритый, он больше походил на священника из церкви Сен-Сюльпис, чем на поэта, воспевающего демонические наслаждения. Не утративший привычку изображать из себя мизантропа, он садился за столик один, заказывал кружку пива, набивал трубку табаком и курил, не произнеся ни слова за весь вечер. Но поскольку у него уже появились поклонники из числа молодых людей, обретающихся в пассаже Шуазёль, порой к нему торжественно приближался какой-нибудь неофит и либо начинал обхаживать его, либо читал свои собственные стихи». Перед этими почтительными собеседниками Бодлер хранил загадочный и важный вид. Когда один из них захотел показать ему номер «Фигаро», где речь шла о нем, он процедил сквозь зубы: «Сударь! Кто просил вас разворачивать эту бумагу? Знайте, что я никогда не смотрю на эту грязь». Другой очевидец, Шарль Ириарт, высказывался в том же духе: «В нем уживались священник и художник, и еще нечто странное и необъяснимое, как-то связанное с его талантом и экстравагантными привычками его жизни». Временами этот величественный посетитель кафе с повадками священнослужителя вставал с банкетки и шел к бильярду сыграть партию, «держа кий кончиками пальцев, как писчее перо, и приподнимая то и дело свои муслиновые манжеты». Когда ему удавалась трудная игра карамболем, он был счастлив не меньше, чем если бы написал прекрасное стихотворение.
Иногда по вечерам он ходил также в казино «Каде», известное малопристойными танцами, канканом и назойливыми проститутками. Чаще всего его спутниками были Шанфлёри и Константен Гис. Он бродил там с мрачным видом, среди разгоряченных девиц и игривых участников ужина. Играла оглушительная музыка, юбки взлетали выше колен, у всех был жизнерадостный вид, все спешили насладиться жизнью, — все, кроме этого никогда не улыбавшегося гостя в черном, с глазами убийцы. Случайно встретив его в толпе веселящихся, Шарль Монселе спросил: «Что вы тут делаете, Бодлер?» Тот невозмутимо ответил: «Дорогой друг, я рассматриваю окружающие меня черепа».
Это не мешало ему время от времени «снимать» какую-нибудь из девиц. В своей записной книжке он аккуратно записывал адреса тех дам, что предоставляли кратковременные утехи. Целая лавина всяких Аделей, Адриенн, Луиз, Фанни, Клеманс, Маргерит… — избранниц на одну ночь. Впрочем, на страничке, посвященной Агате, мы видим уточнения: «Прическа, как у маленькой девочки, ниспадающие на спину кудрявые волосы. Макияж. Брови, ресницы, губы. Помада, белила, мушки. Сережки, ожерелья, браслеты, кольца. Декольтированное платье, обнаженные руки. Никакого кринолина. Ажурные шелковые чулки, черные, если платье черное или коричневое. Розовые, если платье светлое. Туфли очень открытые. Пикантные подвязки. Ванна. Руки и ноги очень ухоженные. Все тело надушено. Из-за прически — накидка на вечернее платье с капюшоном, если выезжаем.
Эту же мысль Бодлер повторяет в работе «Мое обнаженное сердце»: «
Однако этот мистический порыв, эта почти монашеская дисциплина прекрасно уживались в Бодлере с аномальным поведением, осуждаемым религиозной моралью. Он хотел верить в Бога и пребывать в грехе. Как он считал, настоящий человек — такой, каким задумал его Бог, — с неизбежностью соединяет в себе небеса и грязь. «В человеке, — писал он, — в любой момент сосуществуют одновременно два устремления: одно — к Богу, другое — к Сатане. Призыв к Богу, или духовность, — это воспарение, желание подняться ввысь; призыв же к Сатане, или животное начало, — это радость падения. К этой последней должны быть отнесены и любовь к женщине, и общение с животными, собаками, кошками и т. д. Радости, проистекающие от этих двух любовей, соответствуют природе этих любовей».
Бодлер испытал «радость падения», в частности, благодаря некой Луизе Вильдьё, «дешевой шлюхе», отправившейся с ним в Лувр, где она никогда прежде не была и где, как он пишет, «стала краснеть, закрывать лицо руками, дергать меня то и дело за рукав, спрашивая перед бессмертными статуями и картинами, как можно выставлять напоказ подобные неприличные вещи». Фигурируют в списке Бодлера еще некая связанная с театральным миром Берта, какие-то неизвестные дамы, быстро промелькнувшие, оставившие лишь свои имена. Однако там нет ни одной юной девушки. Шарль всегда испытывал презрение к этим «молокососкам», специально выращиваемым для замужества и продления рода человеческого. Впрочем, даже позволь он соблазнить себя подобному существу, сифилис заставил бы его отказаться от естественного желания создать семейный очаг. В конце концов он стал думать, что эта болезнь, считающаяся позорной, предохранила его от еще более позорного недуга — от состояния мужчины, связанного супружескими привычками. «Ведь девица, в сущности, что такое девица? — писал Бодлер. — Это дурочка и маленькая мерзавка; сочетание самой большой глупости с самой большой развращенностью. В девице сидят вся гнусность хулигана и вся гнусность школьника». Впрочем, женщина ненамного лучше: «Женщина не умеет отделить душу от тела. Она проста, как животное. Сатирик сказал бы, что это потому, что у нее есть только тело». В 1862 году лишь две женщины избежали такого обвинения со стороны Бодлера: его мать и Жанна, помещенные в царство мифов.
В том же году Жанна, хотя и больная, позировала Мане. На картине, которой потом дали название «Любовница Бодлера», изображена мулатка в летнем платье с перемежающимися широкими лиловыми и