Состояние больного оставалось стабильным. Мать с ним шутила, словно вернулась та пора, когда она, совсем молодая, прогуливалась с ним в колясочке. Пуле-Маласси находил, что она «добра», «любезна», но «слишком неугомонна для своих семидесяти двух лет». Сын же бывал с ней порой очень резок. Что бы она ни сделала, он всем был недоволен, выражая свое возмущение порывистыми жестами и нечленораздельными криками. Так, после визита парикмахера, он требовал, чтобы мать подала ему щетку для волос. Она протягивала ему щетку, а Шарль, скрежеща зубами и яростно вращая глазами, швырял ее в угол. Щетка его не устраивала. Через пять минут, писал Пуле-Маласси в письме Асселино, у него снова случился приступ гнева против щетки. На этот раз ему дали жесткую щетку для шляпы. Он опять выразил недовольство, зарычал и злобно засмеялся. Потом успокоился. Однажды Пуле-Маласси решил вывезти его в экипаже за город. Проявляя постоянную преданность, он старался развлечь его в надежде пробудить в нем искорку сознания, нежности, памяти. Но у Шарля был один ответ на все знаки внимания: безразличное или раздраженное выражение лица. «Наконец мы выехали за город, — писал Пуле-Маласси. — Сделали большой круг среди зелени, зашли пообедать в ресторанчик, где я старался говорить по возможности на веселые темы, а затем привез его обратно, а он так и не обнаружил никакого удовольствия, никакой радости от жизни и только время от времени, после тщетной попытки заговорить, поднимал с обреченным видом глаза к небу».
В любом случае оставлять Бодлера в Брюсселе было нельзя. Но куда ехать? В Онфлёр? Как только при нем об этом заговаривали, Шарль ощетинивался. Он выражал таким образом свое нежелание жить там с матерью в окружении провинциальных сплетен. И она, со своей стороны, тоже признавала, что ее самолюбие сильно пострадало бы, если бы ей пришлось вернуться в Онфлёр с сыном, находящимся в столь плачевном состоянии. Она прекрасно понимала, что все тамошние ее друзья, в прошлом являвшиеся также близкими друзьями генерала Опика, настроены к Шарлю враждебно, и если она поселит его у себя, они ее покинут. Не поместить ли его в психиатрическую клинику доктора Бланша, который выразил готовность Бодлера принять. Но Асселино протестовал: «Я же прекрасно вижу, что Бодлер вовсе не сумасшедший, а раз так, то нечего и думать о клинике Бланша и ни о чем другом в таком же роде».
В конце концов г-жа Опик решила по совету Пуле-Маласси увезти сына в Париж и подыскать подходящую лечебницу на месте. Отъезд наметили на 29 июня. Каролина вместе с горничной Эме поддерживали Шарля под руки. Пуле-Маласси не мог позволить себе рисковать и вернуться во Францию, поскольку годом раньше он был осужден исправительным судом. Но в поездке принял участие Артюр Стевенс. Они заняли недорогое купе. В Париже, на Северном вокзале, Асселино пришел встречать поэта. Бодлер издали узнал его в толпе. Левой рукой он опирался на Артюра Стевенса, правая рука безжизненно висела вдоль туловища, к пуговице его костюма была привязана палка. Узнав друга, Бодлер разразился долгим диким хохотом, таким громким, что у окружающих холодок пробежал по спине.
Несколько дней он провел в гостинице рядом с Северным вокзалом, где его посетили врачи — Пиожей, Лязег и Бланш. Затем больного перевезли в лечебницу доктора Эмиля Дюваля, расположенную неподалеку от Триумфальной арки, в доме 1 по улице Дом, на пересечении ее с улицей Лористон. Переезд туда состоялся 4 июля 1866 года, и поместили его в просторную, хорошо проветриваемую палату на первом этаже, с окнами в сад. Чтобы облегчить расходы г-жи Опик, Асселино направил письмо министру народного образования Виктору Дюрюи с просьбой предоставить Бодлеру «пенсию для покрытия расходов, связанных с лечением, необходимым при его состоянии здоровья». В петиции, в частности, уточнялось: «Эта помощь была бы вполне оправданна, поскольку Бодлер открыл для Франции самого прекрасного писателя Нового Света и вот уже двадцать лет сотрудничает с крупнейшими журналами и газетами». Поскольку это было официальное прошение, то Асселино сознательно опустил название «Цветы зла». Любое напоминание об этом сборнике могло насторожить власти предержащие. Чтобы придать больше веса этому прошению, Асселино заполучил для него подписи Шанфлери, Банвиля, Леконта де Лиля и трех академиков: Сент-Бёва, Жюля Сан-до и Мериме.
Четвертого октября Виктор Дюрюи подписал постановление о предоставлении Бодлеру «500 франков для возмещения расходов на лечение». Смехотворная подачка государства одному из величайших поэтов Франции. Друзья были возмущены скупостью правительства. Г-жа Опик со вздохом подсчитывала свои возможности. Она остановилась в меблированных комнатах, в доме 8 по улице Дюфо, каждый день навещала сына, но она так безудержно проявляла свою любовь, что тому было трудно вынести ее старушечью болтовню и нежности. Она словно наверстывала все годы их разлуки, вцепившись в него и не отпуская от себя, причесывая и кормя его с ложечки. Из-за мельчайших пустяков между ними происходят бурные сцены. Когда она предложила купить ему домашние туфли или отдать починить старые, он, задыхаясь от гнева, без конца кричат «проклятье!» — единственное слово, которое ему еще удавалось произносить, — и ей стоило большого труда его успокоить. В другой раз он выходил из себя, потому что она не понимала, чего он хочет, подсовывая ей под нос книгу «Обломки». Он топал ногами на свою вконец затерроризированную мать, истошно кричал и, выбившись из сил, бросался на диван, дергая руками и ногами, как от разряда электрического тока. Когда она рассказала об этом доктору Дювалю, тот ответил: «Избегайте таких стычек — они могут вызвать у него кровоизлияние в мозг. Я уже давно хотел вас просить не ходить к нему, потому что такие приступы гнева бывают у него только в вашем присутствии».
Расстроенная г-жа Опик в конце концов вернулась в Онфлёр. В Париж она потом приезжала время от времени, но ненадолго. Друзья Шарля поговаривали о возможной поездке в Ниццу, где климат более благоприятен для больного. Она забеспокоилась. Надо ли и ей туда ехать? Материнский инстинкт подсказывал — надо. «Но разумно ли это при моем состоянии здоровья: ноги, почки?» К счастью, от этого проекта отказались. Так же, как и от переезда в Онфлёр. Бодлер остался в клинике доктора Дюваля, его рассудок был замутненным и единственными словами, которые он время от времени изрыгал, были: «Нет, черт возьми, нет!» Его навещали друзья, он им слегка улыбался, словно привидениям. Асселино, сменив Пуле-Маласси, считал своим моральным долгом посещать Бодлера почти каждый день. Сент-Бёв, Ла Мадлен, Банвиль, Этзель, Леконт де Лиль, Максим Дю Кан, Надар, Шанфлёри, Труба, г-жа Поль Мёрис, Мане с супругой по очереди совершали паломничество в палату, где боролось со смертью то, что осталось от Бодлера. Однажды, по просьбе Шанфлёри, г-жа Поль Мёрис согласилась специально для больного поиграть на пианино. Она принесла с собой партитуру «Тангейзера». Он прослушал внимательно и, похоже, с удовольствием. Но сразу после этого впал в прежнее состояние.
Однако даже во время наиболее мрачных кризисов Бодлер продолжал мечтать о творчестве. Когда Асселино привел к нему Мишеля Леви, то поэт стал жестами объяснять издателю, что он хочет дождаться, когда будет здоров, чтобы самому наблюдать за переизданием «Цветов зла». Он даже указывал на возможную дату своего выздоровления, ткнув пальцем на одно из чисел в календаре: 31 марта 1867 года. Однажды, придя к Мишелю Леви, он увидел там Эрнеста Фейдо, беседовавшего с Асселино, подошел к нему и, вместо того чтобы протянуть коллеге руку, взял его за бороду. Дернул, хмыкнул — и вышел из комнаты. «Когда он вышел, — вспоминал Асселино, — Фейдо сказал: „Я тысячу раз предпочел бы умереть, чем оказаться в таком положении“».
Какое-то время друзья радовались, когда слышали, как он после отчаянных попыток произносил такие слова, как «здравствуй», «очень хорошо», «привет», «прощай», вперемежку с привычным «проклятье!». Они сообщили г-же Опик о небольших победах над афазией речи. Каролина усматривала в этом первые признаки выздоровления. Ее реакция напоминала радость матери, отмечающей, что ее малыш каждый день обогащает свой словарь. Но очень скоро эти обнадеживающие симптомы исчезли. Бодлер все чаще погружался в прострацию, а в беседах участвовал лишь нечленораздельным бормотанием, мимикой и движениями ресниц. И перестал покидать свою постель. От постоянного лежания у него на ягодицах и на пояснице появились пролежни. Когда его перекладывали, он стонал. В остальном же все шло по-прежнему. Он, всю жизнь восстававший против материи во имя духа, оказался жертвой ужасного реванша телесного начала над интеллектом. Ум угасал, а тело продолжало функционировать. В мире духовном уже не было Бодлера, но оболочка все сопротивлялась, словно главное в этом мире — это не искра гения, а размеренное биение сердца, правильное кровообращение, тайная работа пищеварения и дефекация.
Наконец утром 31 августа 1867 года у Бодлера началась агония. Пришел священник. Кто его позвал? Умирающий не мог произнести ни слова. Даже привычное «проклятье!» не вылетало из его уст. И до того, как он испустил последний вздох, его причастили. Вечный бунтарь почил спокойно, без мучений и являл присутствующим умиротворенное лицо человека, преуспевшего в жизни и бесстрашно ушедшего в мир иной.