Играем в хозяйку
Взрослые, конечно, умные и всё умеют, это ясно. Они умеют читать книги, играть в футбол, косить сено, копать землю и разжигать огонь в плите. Они умеют быстро завязывать шнурки ботинок и ленты в волосах, застегивать и расстёгивать пуговицы, крючки и застежки-молнии. Говорить они умеют иногда так сложно, что вообще ничего не поймёшь, хотя говорят на чистом эстонском языке. Из их слов некоторые можно даже запомнить. Например, «арест», «энкаведэ» и «амнистия» звучат важно, но смысл их остаётся неясным. Мне нравилось произносить странные слова, иногда шёпотом, себе под нос, иногда громко распевая, например, очень хорошо получалось на мотив песни «В Вяндраском лесу»[2]: «Энкаведэ, энкаведэ — юхайди, юухайда!». Когда я, сделав это открытие, однажды спела так маме с папой, они оба смеялись до слёз. И это был такой весёлый смех — совсем не обидный, как в тот раз, когда, идя спиной вперёд, я упала в корыто…
Да-а, взрослые умеют иногда смеяться очень противно — даже если они твои мама и папа и называют тебя «наша радость»! Попробовали бы сами быть радостью, барахтаясь в мыльной воде между мокрыми простынями. В первый момент я и сама засмеялась вместе с ними, не знаю почему. Может, из вежливости, но тут глаза защипало от мыла — и я заплакала…
Бррр! Воспоминание о падении в корыто было очень противным. А вспомнилось это потому, что проводив маму и вернувшись, мы увидели, что пол кухни такой же мокрый, как в тот раз зимой, когда папа спас меня из корыта. Только теперь он был ещё и гораздо грязнее. Между следами больших сапог мы увидели множество следов собачьих лап… Сирка и Туям вернулись со двора и шалили теперь в большой комнате.
— Чёрт побери, этого ещё не хватало! — воскликнул папа, оттащил Туяма от Сирки и отнёс его в холодную комнату.
— Ну так, доченька, — сказал папа серьёзно, положив руку мне на плечо. — Придётся нам с тобой поиграть в хозяйку, пока мама не вернётся. Попробуем к завтрашнему дню всё привести в порядок, верно?
Перво-наперво мы вдвоём вымыли в кухне пол, затем в большой комнате поставили книги обратно на полки, а бумаги уложили в ящики письменного стола. Б холодной комнате шкаф для белья тоже надо было привести в порядок, оттуда дядька в чёрном пальто выбросил все простыни и скатерти, но папа считал, что этот шкаф может подождать, и просто поднял всю кучу белья с пола на стол, чтобы Туям не смог её теребить.
Холодная комната была такой комнатой, в которой мама держала всю посуду, бельё и одежду — те вещи, которыми пользовались не особенно часто. Б этой комнате не было печи, поэтому зимой в ней не жили.
Вообще-то во всех комнатах было немного холодновато, и без шерстяных чулок в них заходили только летом. В кухне огонь в плите шумел целыми днями, так что там можно было снимать шерстяные чулки, но кому охота то снимать их, то снова натягивать! Длинные полосатые половики были проложены через всю кухню и большую комнату, а в спальне возле кровати лежали барсучьи шкуры — охотничья добыча папы и Ту яма. Особенно холодно было возле окна, я играла там в Север. Правда, осенью ставили вторые оконные рамы, и мама запихивала во все щели вату, а потом наклеивала на них ещё и бумажные полоски, но, приложив руку к бумаге, ощущалось, как холодные порывы ветра пытаются проникнуть в комнату.
В уборной ещё холодней, но туда я и не хожу, у меня под кроватью свой маленький ночной горшок. Мама, когда идёт в уборную, надевает шапку и кашне на шею, а папа, когда выходит оттуда, объявляет: «Перед вами морозоустойчивый фрукт великого русского садовода Мичурина!» или: «Храбрый индеец Орёл Холодная Попка вернулся из разведки!» На это мама обычно отвечает, что не может дождаться, когда всё опять уладится и мы переселимся обратно в свою квартиру.
Наша квартира была в доме школы — там было тепло и светло.
Там были белые и блестящие печи, светлые стены и окна, и уборная была такой, что туда могли ходить и дети. Но теперь в нашей квартире живёт тётя Людмила. Она вместо мамы сделалась директором школы, потому что умеет лучше вести школу к светлому сталинскому будущему. Тётя Людмила приехала из Сибири, оттуда, куда увезли бабушку Мари. Слушая разговоры взрослых, я подумала, что когда бабушка вернётся из Сибири, она, наверное, начнет руководить школой. Услыхав это, мама грустно усмехнулась и сказала, что бабушка, конечно, вернётся из Сибири, это ясно, но в её возрасте она вряд ли станет директором школы — когда её высылали, ей уже было восемьдесят четыре года. Да и со слухом у неё было не всё в порядке, и кто знает, может быть, теперь она совсем и оглохла, и ослепла… «Бабушка и так молодец, выдержала такой долгий переезд в вагоне для скота и теперь там, в Щедрино, ещё в состоянии работать на колхозном поле, как она сообщила в письме!»
Я ходила за отцом по пятам и помогала убирать, но мысли мои всё время возвращались к маме.
— Пап, а эти чёрные дядьки, с которыми мама уехала, были те же самые, что увезли бабушку Мари?
— Нет, с чего ты взяла? — рассердился он. — Те были совсем другие! Бот увидишь, мама скоро вернётся, так что не беспокойся, ладно? Понимаешь, бабушку Мари увезли в Сибирь, потому что она была хозяйкой большого хутора. И её не одну увезли, в холодные края увезли многих эстонцев из тех, у кого были большие хутора, или фабрики, или роскошные жилые дома. Но наша мама всю жизнь только учила детей, у неё нет ни земли, ни домов и никаких богатств. Когда важные деятели её увидят, сразу скажут: «Извините, это была большая ошибка! Немедленно отвезём вас обратно домой!» И когда мама вернётся, она будет очень расстроена, если у нас всё вперемешку, как каша с капустой!
— Как каша с капустой, — повторила я за папой. Это звучало хорошо! — Мне хочется немножко каши и капусты! В животе пусто!
Тут и папа вспомнил, что у него с утра во рту и крошки не было. Он принёс из холодной комнаты кувшин с молоком и отрезал несколько больших ломтей хлеба, а на них намазал сироп из кастрюли, стоявшей на плите.
— Я и понятия не имею, какие были у мамы планы насчёт этого сиропа, ну да завтра она сама разберётся! — сказал он, словно извинялся — Но капельку в такой тяжёлый день мы можем взять. Ведь ни каши, ни капусты у нас с тобой и нет…
Мы с папой большие сладкоежки, но с сахаром теперь совсем плохо, поэтому мама и варит кленовый сироп. Чтобы собрать кленового сока, пришлось потрудиться: во-первых, мы с папой провертели в стволах нескольких больших клёнов дырки, и папа нарезал деревянных палочек, которые мы всунули в эти дырки. А в палочках он ножом прорезал глубокие канавки, по которым сок тёк и капал в ведёрочки из-под килек, которые мы подвесили на эти палочки. Каждый раз под вечер, когда папа возвращался из школы, мы проверяли ведёрочки и сливали из них сок в большое ведро. У кленового сока был приятный вкус, немножко напоминавший вкус снега, только слаще. И когда мама варит его долго-предолго на плите, вся кухня пахнет очень приятно, словно там растаял: снежный сугроб и появились подснежники. Это оттого, что вода выкипает, а сладкий сироп остаётся в кастрюле. Его остаётся в кастрюле так мало на донышке, что даже не верится, что сначала кастрюля была почти полная! И этот оставшийся сироп сладкий и тягучий, как мёд, только гораздо светлее.
— Какой ломоть хочешь: для одной руки или для двух? — спросил папа, сделав хитрое лицо. — Ты ведь знаешь давнюю историю, как хозяин спросил это у батрака. Батрак сразу пожадничал и ответил, что, конечно, для двух рук — ведь это в два раза больше! Но не тут-то было. Хозяин отрезал ему такой тонюсенький ломоть, что он почти просвечивал. «На, этот ломоть надо держать двумя руками, чтобы не развалился! — сказал хозяин и отрезал себе толстенный ломоть. — Вот этот для одной руки — он не развалится, если и одной рукой держать!».
Мне было жаль батрака, но я хихикнула пару раз вместе с папой: отрезанные им ломти все были толстые — для одной руки, а от сиропа во рту сделалось сладко.
Быть хорошим ребёнком с папой было гораздо проще, чем с мамой. Мама наверняка сделала бы мне замечание, что я накапала сироп на клеёнку кухонного стола, а папа не замечал ни капель сиропа, ни того, что, когда я пила молоко, накапала им себе на свитер. Он только сказал:
— Эту историю мне рассказала моя бабушка. У неё было много таких историй.
— Расскажи ещё какую-нибудь историю, — клянчила я, но он взглянул на часы на стене и