Марки в альбоме мне разрешалось смотреть только вместе с дедушкой и только после того, как вымою хорошенько с мылом руки и покажу ему ладошки. Но эти марки выглядели так, словно их трогали как раз немытыми руками: в большинстве они были старые и потрёпанные. Свою первую почтовую марку дедушка отклеил, когда он был ещё мальчишкой, от письма, пришедшего с острова Куба. Это письмо сообщало, что его старший брат-моряк умер на этом острове от какой-то тяжёлой болезни. На этой коричнево-серой марке было лицо какого-то старика, и я смотрела на марку с опаской, словно болезнь дедушкиного брата ещё могла быть на марке, так что на самом деле руки следовало бы мыть после того, как посмотришь альбом, а не до… Но кому охота делать это, если никто не велит!
На этот раз наше прибытие к дедушке с бабушкой было необычным. Обычно-то входили в дом первыми я и мама, а папе всегда требовалось прежде всего осмотреть сад и яблони, а если собака была во дворе, то поговорить с нею. На самом деле папа хотел войти «эффектно и с прямой спиной», как говорил он сам. В сенях он сразу вынимал гитару из футляра и входил с песней: «Тебя поздравляю, новорожденный мой! Тебя поздравляю тысячу раз!..»
С приходом папы лица у всех начинали сиять, и дом наполнялся музыкой и радостным настроением.
На этот раз мы забыли гитару дома, но папа всё равно задержался на крыльце. Он закурил папиросу и сказал мне:
— Погоди немного, сначала покурим на воздухе.
Сделав пару затяжек, он бросил папиросу в сток для воды рядом с крыльцом и сказал:
— Ладно, смелость города берёт — пошли в дом!
У тётушек, которые в кухне перекладывали мясо из жаровни на блюдо, лица засияли и без его игры на гитаре и песни.
— Братик! Успел как раз вовремя! — обрадовалась тётя Лийли.
— Вот так чудо, ваше семейство успело прибыть как раз к жаркому! — съехидничала тётя Анне. — Раздевайтесь и сразу сядем за стол! А где ваша мама? Заболела, что ли?
Мы с папой посмотрели друг на друга.
Будь что будет — свою вину надо признать.
— Я была плохим ребёнком, и мама уехала от нас, — постаралась я быстренько сделать своё признание.
Тётя Лийли засмеялась — у неё такой смех, словно трясут горошины в жестяной банке.
— Ну вы и шутники! — сказала она и распахнула дверь в сени.
— Хельмес, входи. Первое апреля было уже давно.
Мне на миг показалось, что мама действительно могла спрятаться в сенях. Но нет. Не было её и на крыльце, куда тётя Лийли на всякий случай выглянула.
— Значит так… — негромко сказал папа. — Наша мама, правда, ненадолго уехала. С пылкими русскими парнями — у кого есть силы им противиться!
— Что ты несёшь! — сердито крикнула тётя Анне. — Устраиваете тут дурацкие шутки, а ещё образованные люди!
Папа промолчал.
— Тут что-то не так! — произнесла тетя Лийли. — Всё долгое время, пока шла война, у Хельмес были силы дожидаться тебя, и теперь вдруг… Откуда взялся этот парень?
— Устами младенца глаголет истина, — сказал папа, грустно улыбнувшись. — Да, уехала, между двумя русскими с ружьями — как её мать два года назад…
В кухне сделалось так тихо, что стало слышно, как в дедушкином кабинете тикают старинные настенные часы: ти-ик, та-ак, ти-ик, та-ак…
— Господи, боже мой! — со вздохом произнесла тётя Лийли, поставила блюдо с мясом на кухонный стол и медленно опустилась на табурет. — Господи, боже мой! Опять новое выселение…
— Не выселение, — сказал папа и словно сглотнул. — Арест… Предварительное обвинение: измена родине… Измена своей советской родине…
— Как это школьная учительница может предать родину? — Тётя Лийли покачала головой: — Хельмес в эстонское время не состояла ни в какой партии, она вообще не занималась политикой…
— Она вроде бы учила детей петь эстонский гимн и ходила с ними на могилу павших в Освободительной войне, — тихо сказал папа. — Сине-чёрно-белый[5] был у нас в бельевом шкафу между простынями — они его нашли! Ну и следователь сказал, что Хельмес — дочь кулака и сестра эстонского офицера… Угрожал, что в ходе следствия могут возникнуть и другие обвинения…
— Чёртовы коммунисты! — Тётя Анне погрозила в окно кулаком.
— Чёртовы русские — пошли бы они… Пусть убираются к себе в Россию Сталину задницу лизать!
И тут всё вокруг сделалось чёрным, будто огромный ворон распростёр свои крылья над кухней. Бабушка Минна Катарина стояла в дверном проёме, раскрыв чёрные крылья. Обычно бабушка выглядела маленькой рядом со своей родней, но теперь она показалась мне огромной и страшной. Большой чёрный платок с блестящими цветами, который она по случаю праздника накинула на плечи, закрывал маленькое окно и свет лампы под потолком. И я не поняла ни слова из того, что она сказала. Будто и не было слов, а только угрожающий шипящий голос, словно пение без мелодии… Будто это и не была бабушка Минна Катарина, а ужасная, злая ведьма, изрыгающая проклятия…
— Бабушка, это ты говоришь по-русски? — спросила я, набравшись храбрости. Её шипящие слова немножко были похожи на русский язык…
Бабушка сразу умолкла. Она бросила на меня испуганный взгляд, затем посмотрела на остальных, кто был в кухне, сложила крылья и опустилась в плетёное кресло рядом с дверью — гончая Кай, обиженно поскуливая, успела спрыгнуть с кресла на пол. Теперь бабушка опять выглядела маленькой, даже меньше, чем раньше, — она ссутулилась в собачьем кресле, закрыла руками глаза и громко заплакала. Это был даже не плач, а буквально вой! Тётя Лийли бросилась к бабушке и пыталась её обнять. Тётя Анне взяла из шкафа маленькую бутылочку, накапала из неё пахучей жидкости на кусочек сахара и сказала:
— Мама, прими валерьянку. Да открой, наконец, рот!
Тата повернулся ко всем спиной и смотрел в окно.
— Послушайте, есть сегодня дадут? — Дедушка вошёл в кухню и недовольно оглядел всех. Он был в голубой рубашке, а пальцы засунул за полосатые подтяжки.
— Папа, да разве ты не слышал, русские забрали Хельмес! — крикнула тётя Лийли с укором.
— Почему не слышал! — Дедушка пожал плечами: — Я не глухой! Слышал и то, как тут у одной известной особы опять взыграла польская кровь, но нельзя из-за этого морить других голодом! И разденьте ребёнка, у неё уже пот на лбу!
Теперь тёти засуетились вокруг меня.
— На каком языке говорила бабушка? — спросила я.
— На польском, — ответила тётя Лийли. — Это её родной язык, только до сих пор я не слыхала от неё ничего по-польски, даже не знала, что она ещё умеет говорить по-польски! Она ведь почти пол столетия не видела своих родственников…
— Что ты говоришь, мама всегда ругается по-польски, — возразила тётя Анне. — Если что-нибудь не выходит, она всегда говорит: «Пся крэв!». Ты разве не замечала? Это значит «собачья кровь!» — странное ругательство!
Тётя Анне повесила моё пальто и муфту на вешалку и, посмотрев на меня внимательно, всплеснула руками.
— Господи, помилуй! Ребёнок похож на рождественскую ёлку! На цыганский табор!
Тётя Лийли разглядывала меня с изумлением, склонив голову набок, и затем хрипло рассмеялась, а бабушка подняла голову и с любопытством смотрела на меня красными от слёз глазами.
— Ну, брат, ты совсем чокнулся! — сказала тётя Анне. — А ещё хвалишься, что художник! Девочка выглядит как цыганский табор! Разве дочка школьного учителя может так выглядеть? Как супруга русского офицера — они расхаживали летом по улицам в «маратовских» шёлковых ночных рубашках, накинув на плечи, как шали, банные махровые простыни!
Конечно, я надеялась своим видом вызвать у всех восхищение на дедушкином дне рождения, но то,