«проработки» журнала в 1951 году, из-за статьи «космополита» Гурвича! Как гордо вскинул он голову, еле процедив дежурные слова «покаяния», и воинственно, почти вызывающе объявил, что вовсе не намерен посыпать голову пеплом!
Да, «пить — пивал», как писал «загробный» Тёркин о деде. Однако в беседе с автором воспоминаний о создателе «Швейка» заметил: «…сам я человек пьющий, но не хотел бы, чтобы меня вспоминали потом, как вы Гашека, с этой точки зрения».
Что было — то было. Дневниковые записи поэта, относящиеся ко времени «срывов», когда, по его горестно-шутливому выражению, «хмелек за хмелек цепляется», свидетельствуют, как тяжело он переживал их, какая это была для него мука-мученическая, как жестоко корил себя за огорчения, которые доставляет ближним.
Но, даже понуждаемые разнофамильными Кузнецовыми, объявлявшимися и в иные времена, взглянуть на поэта «с этой точки зрения», можем ли забыть, что, помимо широкой распространенности вечной российской «слабости», было у человека, изначально искалеченного «великим переломом», побывавшего «кулацким подголоском» и «классовым врагом», много такого, что могло способствовать этой тяге?!
Не случайно, как мы знаем из записи Бека, поэт «много пил» в пору потрясшей его «войны незнаменитой»; сказалось и все пережитое на новой войне, куда пострашнее.
А потом?.. Рассказывая о первом разгроме «Нового мира», я не упомянул, что на последнем решающем заседании в ЦК Твардовского не было — все по той же причине. Кое-кто его корил и утверждал, что это усугубило проявленную к нему строгость, — а то, может, «помиловали» бы…
Но представим себе, чт
Что ж, тоже осудим? Или все же поймем «обвиняемого» — и в этом случае, и в тех, что еще впереди?
В более поздних записях запечатлен разговор с одним из тех деятелей, кто, совершенно по Крылову, «в рот хмельного не берут, и все с прекрасным повеленьем», — разве что отнюдь не сильны в том, чем занимаются и — больше того — чем руководят («Не понимаю, почему вы считаете, что „Один день Ивана Денисовича“ хорошо написан», — удивлялся Демичев, вскоре назначенный министром культуры!):
«…Около месяца кошмарное бытие… Пропустил все предсъездовские „встречи“ (с руководством. — А. Т-в)…и на съезд (писателей. — А. Т-в) явился в предпоследний день.
Демичев: — Что же так, Александр Трифонович?
— Ослабел.
— Нужно держаться.
— Да. Многомесячная психологическая бомбежка, — сорвался.
—
Как прям, даже простодушен поэт и как вальяжен и выспренен его «наставник»! Говорит о «народной любви», чуть ли не попрекает ею, — а «предмет» любви на его глазах, да и не без его участия, бомбят, и еще будут — годами, покамест не доконают…
Уф! Не пора ли нам «закрыть дело» и вернуться туда, в конец шестидесятых — под «бомбы»?
Твардовский отмечал, что его записи все больше превращаются в «хронику журнального „мигательного“ горения и редакторских мытарств». А однажды, придя на работу, «увидел что-то в лицах» сотрудников: прошел слух, что он уже снят!
В следующем, 1966 году все еще больше напряглось.
Журналу припомнили всё — и Синявского, и «протаскивание» произведений Солженицына, и — «по новой» — «Тёркина на том свете» в связи с его постановкой в московском Театре Сатиры.
Прекрасный это был спектакль, блестяще поставленный Валентином Плучеком, с Анатолием Папановым в главной роли. Зал заходился от смеха, когда, словно бы выйдя из зрительских рядов, на сцену с важным видом поднимались Георгий Менглет с партнером и начальственно выражали недовольство:
Между тем их вполне реальные «двойники» вроде главного редактора скучнейшей газеты «Советская культура»[48] Большова с «меньшими» сотрудниками уже строчили:
«Первые просмотры этого спектакля… дают основание утверждать, что мы имеем дело с произведением антисоветским и античекистским по своему существу. Мы были поражены, как советский театр смог нанести глубочайшее оскорбление гражданским, патриотическим чувствам советских людей[49].
…На наш взгляд, главный порок в литературном первоисточнике, которому, к сожалению, до сих пор не дано принципиальной оценки».
И не кто иной, как сам глава КГБ Семичастный, некогда «прославившийся» тем, что сравнил автора «Доктора Живаго», Пастернака, со свиньей, мало того что (как записано поэтом 20 марта 1966 года) «высказался в том смысле, что все знают, что такое Твардовский и чего от него ждать», но и дал слушателям Академии общественных наук, где выступал, конкретный совет: мол, «нельзя только администрировать, здесь нужна помощь общественности, ваша помощь»: «Соберитесь, пойдите на спектакль, устройте обструкцию…»
Это было уже совсем в духе щедринской Торжествующей свиньи, где к толпе взывали: «…давай, братцы, ее (Правду. — А. Т-в) своим судом судить… народныим!!»
Другие действовали не столь прямолинейно.
У Плучека «вдруг» объявилось множество грехов и упущений, приведших в негодование Городской комитет профсоюзов работников искусств: и груб-то он, и закон о труде нарушает, о чем немедленно оповестила большовская «Советская культура» (8 апреля 1966 года).
Позже затронул эту тему и критик Даль Орлов в статье «Оглянись во гневе…» (Труд. 1966. 26 июня) с развязным «интригующим» подзаголовком — «Несколько мыслей о Театре Сатиры, его главном режиссере и одном профсоюзном собрании». Но здесь, как и в некоторых других печатных откликах, был применен новый хитрый фортель.
«Печально, — пригорюнясь, писал автор, — что в театре можно услышать: „Тёркин“ — наше знамя. Трудно идти в поход под таким знаменем…»
Но, Боже упаси, не подумайте, что он против поэмы! Он — за нее горой, перед Твардовским так и расшаркивается. Он идет «в поход» лишь на спектакль!
Перенос поэмы на сцену — это, понимаете ли, совсем другое дело.
«Можно ничего не иметь против подобного рода затеи (не зря мимоходом брошено это пренебрежительное словечко! — А. Т-в), но трудно избавиться от подозрения в некоем следовании моде: нынче у нас любят ставить письма, телеграммы, стихи… Теперь — поэма. Мода — это, если хотите, синоним серийности. А серийность — шаг к серости», — жонглирует критик словами, шаг за шагом продвигаясь к