Находя десятки поводов для споров о каком-нибудь «ничтожном фестончике», высмеянные Щедриным журналисты симулировали общественную активность, на самом деле все более суживавшуюся. Ожесточение же их друг против друга часто бывало совершенно непритворным. Это во многом объяснялось их конкуренцией между собою.

Совершенно иной характер носила ожесточенная полемика, вспыхнувшая в 1864 году между «Современником» и близким ему по направлению журналом «Русское слово», в особенности между Щедриным и Антоновичем, с одной стороны, и критиками Д. Писаревым и В. Зайцевым — с другой.

Приступая к ведению «Нашей общественной жизни», Щедрин обещал в ней делом ответить на интересующий читателя вопрос, очистился ли «Современник» постом и молитвой, то есть облагоразумился ли журнал после временного прекращения.

Действительно, уже первые хроники Щедрина обнаруживали намерение журнала следовать по прежнему пути, хотя и с неминуемыми мерами предосторожности: «все нас к. тому призывает, — иронизировал автор, — и желание беседовать с читателями именно двенадцать, а не пять раз в году (то есть не подвергаться новым запрещениям. — А. Т.), и современное настроение российского общества, и, наконец, разные другие обстоятельства».

Постоянные подписчики «Современника» встречали в статьях Щедрина рассуждения и даже отдельные выражения, явственно напоминавшие сказанное Чернышевским.

«А вы думали, что пройдете осенью по Невскому от Аничкова моста до Адмиралтейства и не замараетесь?» — саркастически вопрошает хроникер своего приятеля Ваню Колобродникова, который чуждается самой мысли о необходимости компромиссов. И это живо приводило на память слова Чернышевского о том, что история — это не тротуар Невского проспекта.

Намеренно ли подчеркивал таким образом Михаил Евграфович свою солидарность с арестованным руководителем журнала или же он, наоборот, из опасения цензорских придирок сам убрал бы эти невольные совпадения, если бы заметил их, — несущественно. Важнее, что многие мысли Чернышевского Щедрин разделял.

Это не мешало ему сохранять по некоторым вопросам весьма самостоятельную позицию, вызывавшую и внутри редакции и вне ее упреки в отступлении от заветов Чернышевского.

В отличие от таких сотрудников «Современника», как критик М. А. Антонович, Щедрин отнюдь не считал для себя обязательным неотступное следование «прежним курсом» в резко изменившихся условиях.

Явственно обозначившийся спад крестьянских волнений, крушение либеральных иллюзий, тяжелые удары, обрушенные правительством на передовую интеллигенцию при полнейшем попустительстве общества, — все это терзало Щедрина и погружало его в мучительные раздумья о дальнейших судьбах России.

Он не раз решительно протестовал против попыток изобразить народ полностью разделяющим официальную точку зрения на происходящие в России и Польше события. Он знал истинную цену инсценированным народным манифестациям, богослужениям и адресам. Слыша вопли о том, что все русское общество «составляет единое целое с царем-батюшкой», Щедрин резонно замечал:

«Употребляя слово «общество», мы получаем право разуметь под ним только ту часть общества, которая имеет возможность заявлять о своем существовании какими-нибудь действиями, а отнюдь не ту, которая находится на степени резерва, на действительную службу еще не призванного…»

Действия самого народа казались ему единственно прочным основанием истории; он вспоминал события 1612 года, когда народ выгнал со своей земли интервентов, и недвусмысленно намекал, что этой же силе в конечном счете, а вовсе не «внешнему прогрессу» (то есть царскому соизволению и бюрократической «инициативе») обязана своим появлением крестьянская реформа.

И для читателей эти мысли Щедрина звучали как подтверждение высказываний Чернышевского, писавшего, например, что исход политической борьбы во Франции 1830 года, виднейшими деятелями которой казались поначалу королевская власть, роялисты и либералы, «был решен внезапным вмешательством четвертой силы, на которую до той поры никто не обращал внимания, никто не рассчитывал, — вмешательством народа».

«Часто мы думаем, что этой силы совсем нет, на том только основании, что она редко и сдержанно проявляет себя», — писал Щедрин, имея в виду исторические будни.

Однако больше, чем кто-либо из людей, примыкавших к «Современнику», он остерегался возлагать какие-нибудь надежды на народ в ближайшем будущем.

Тяготевшая над народом социальная пирамида в сильнейшей степени придавила, измяла в людях чувство собственного достоинства и способность к сопротивлению, застращала угрозой экзекуций и ссылок, следовавших за волнениями и бунтами.

Уже в «Губернских очерках» промелькнула трагикомическая фигура просителя, являющегося к начальству за разрешением… дать сдачи обидчику. В последующих же рассказах и очерках Щедрина стал складываться образ города Глупова, сначала бывший «коллективным» псевдонимом многих русских городов, но затем начавший принимать все более фантастически-обобщенные очертания и делаться олицетворением народной пассивности и потворства насилию.

В очерке «К читателю», которым Щедрин открыл свою книгу «Сатиры в прозе», нарисована сцена расправы с человеком, ослушавшимся неразумного распоряжения и нарушившим предписанные правила на глуповском перевозе через реку. Лишь только ослушник завидел направляющегося к нему «дантиста» (словечко, пущенное Гоголем для определения человека, вершащего зубодробительную расправу), он «не пустился наутек, как можно было бы ожидать, но показал решимость духа изумительную, то есть перестал грести и, сложив весла, ожидал. Мне показалось даже, что он заранее и инстинктивно дал своему телу наклонное положение, как бы защищаясь только от смертного боя. Ну, натурально, дантист орлом налетел, и через минуту воздух огласился воплями раздирающими, воплями, выворачивающими наизнанку человеческие внутренности».

И мало того, что лодочник не пытался избежать наказания и самим видом своим как бы подзадоривал «дантиста» на расправу. Люди, которые сами не раз испытывали крепость начальственных кулаков, видевшие ничтожность вины и ужас наказания, оказались на стороне своего врага!

«…Толпа была весела, толпа развратно и подло хохотала. «Хорошень его! хорошень его!» — неистово гудела тысячеустая. «Накладывай ему! накладывай! вот так! вот так!» — вторила она мерному хлопанью кулаков».

Этот страшный крик мерещился Щедрину все эти годы, когда один за другим всходили на «позорный» эшафот, шли на каторгу и в тюрьмы люди, пытавшиеся помочь народу.

Забыть об этом обстоятельстве, сделавшем массу равнодушным свидетелем гибели заступников за нее, — значило отвернуться от действительности, не желая вынести из исторического опыта необходимых выводов.

Исследовать же это обстоятельство — значило войти в прямое столкновение с официальной доктриной, утверждающей, что народ безраздельно предан и представляет гранитную опору трона, и со славянофильскими теориями, которые, несмотря на свою мнимую оппозиционность, в свою очередь укрепляли эту версию. Иван Аксаков в свое время, давая объяснение Третьему отделению насчет своего образа мыслей, писал про царя, что «народ вполне верит ему и знает, что всякая гарантия (конституционного свойства. — А. Т.) только нарушила бы искренность отношений и только связала бы без пользы руки действующим». «Арбузными корками» славянофильского учения, по выражению Щедрина, пробавлялись и журналы «Время», а затем «Эпоха». Душой этих изданий был Ф. М. Достоевский, утверждавший, что «всеобщее духовное примирение, начало которому лежит в образовании», сыграет в русском обществе роль нейтральной почвы, где «все сливается в одно цельное, стройное, единодушное, сливаются все сословия, мирно, согласно, братски…».

Уже с этой стороны можно было ожидать множества словно из-под земли встающих врагов, готовых

Вы читаете Салтыков-Щедрин
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×