сопротивлялось попыткам распространить налоговое обложение и на него.

Предоставление юродивому Яшеньке кафедры философии приводило на ум не только проект мракобеса Магницкого об уничтожении преподавания этой науки, обсуждавшийся в последние годы царствования Александра I, но и более близкие события 1849–1850 годов.

— Случалось ли тебе когда-нибудь читать философские сочинения? — спросил в эту пору Николай генерал-адъютанта Назимова.

— Нет, ваше величество, не случалось, — отрапортовал человек, «данный в Вольтеры» Московскому учебному округу.

— Ну, а я прочитал их все, — щегольнул император своей премудростью перед доверчивым служакой, — и убедился, что все это только заблуждение ума.

В Московском университете курс философии в ту пору был отменен, а логику и психологию читал богослов Терновский; в Петербурге поговаривали о закрытии университетов вообще.

Но дело было даже не в отдельных разительных совпадениях «фантастики» и «будней». Вся глуповская эпопея разворачивается в строгом соответствии с порядками самодержавного государства.

Самым дерзким образом высмеивал Щедрин «драгоценные» исторические предания, зачастую мифического свойства, которые придавали видимость законности алчным притязаниям правящих классов.

Легенда о патриархальном единении власти с народом стала в книге предметом злых насмешек. Мало того, что, отправляясь к градоначальнику, даже именитейшие представители глуповцев держат под мышками кульки, полагая, что дело не обойдется без «доброхотных даяний». Все, что ни делает начальство, будь оно даже одержимо добрыми намерениями, оборачивается для глуповцев только новыми прижимками, несчастьями, большим или меньшим количеством убиенных.

Пожелают градоначальники предотвратить драки на межах — ничего другого не придумают, как косы отобрать, и крестьянская скотина гибнет от бескормицы.

Захотят ввести в употребление горчицу или лавровый лист — спалят непокорные деревни.

«Патриархальность» — самая грубая: делай, что велю, и все тут…

«В то время, — замечает Щедрин о «давно прошедших временах», — существовало мнение, что градоначальник есть хозяин города, обыватели же суть как бы его гости. Разница между «хозяином» в общепринятом значении этого слова и «хозяином города» полагалась лишь в том, что последний имел право сечь своих гостей, что относительно хозяина обыкновенного приличиями не допускалось».

Как бы ни менялись оттенки их «убеждений» (слово, которое вымышленный глуповский летописец, к притворному удивлению Щедрина, неизменно «путает» со словом «норов»), все градоначальники преисполнены тупоумной веры в силу приказа, даже если он противоречит не только насущным нуждам государства, но и законам природы. Они не сомневаются, что окриком и расправой можно достичь всего, чего пожелаешь. Сечение неплательщиков представляется им безотказным способом взимания недоимок, а простодушный Фердыщенко даже вообразил, что от одного предпринятого им путешествия по городскому выгону (довольно зло пародирующего помпезные поездки августейших особ для изучения России) — «травы сделаются зеленее и цветы расцветут ярче…» «— Утучнятся поля, прольются многоводные реки, поплывут суда, процветет скотоводство, объявятся пути сообщения, — бормотал он про себя и лелеял свой план пуще зеницы ока».

Тощий набор бюрократических административных приемов наиболее рельефно воплощен в фигуре градоначальника с «органчиком» в голове, способным выводить лишь две фразы: «Разорю!» и «Не потерплю!».

Это несложное «мировоззрение» вполне устраивает начальство, возвышающееся над самим «хозяином города». Ведь даже во времена сердобольного Микаладзе оно, «несмотря на свой несомненный либерализм, все-таки не упускало от времени до времени спрашивать: не пора ли начать войну?», а на оправдания преступившего законы Беневоленского, что зато «никогда глуповцы в столь тучном состоянии не были», ответствовало, что уж лучше бы он их «совсем в отощание привел».

И разве не раздавалась знакомая песня «органчика» даже на взаправдашних совещаниях тогдашних министров?

«Когда Потапов говорил, что край разорен и еще более разоряется, — рассказывает П. А. Валуев, — военный министр отозвался, что лучше это, чем дать вновь опериться полякам. Опустошение как принцип управления!»

Любые неполадки в машине управления воспринимаются и героями «Истории одного города» и их разнообразными прототипами не как сигнал о ее собственном несовершенстве, а как проявление бунта, измены, интриг. Бунт — то спасительное слово, которое все объясняет (точно так же, как «нигилизм», «социализм» и т. п.).

Еще в «доисторические» времена поставленный править глуповцами вор-новотор нуждался в бунтах, подавление которых сулило ему княжеские милости и новые дани с усмиренных.

Когда разоривший край нелепыми войнами за повсеместное разведение персидской ромашки Бородавкин обнаружил, что жители не платят дани, он по обыкновению «обсудил этот факт не прямо, а со своей собственной оригинальной точки зрения, то есть увидел в нем бунт, произведенный на сей раз уже не невежеством, а излишеством просвещения.

— Вольный дух завели! разжирели! — кричал он без памяти, — на французов поглядываете!»

Щедрин, верный своему излюбленному приему, доказывает, что обвинения, на которые так щедры реакционеры и консерваторы по адресу своих противников, с большим основанием могли быть обращены против них самих. Описывая благополучное для Глупова время, когда он обходился без градоначальника, сатирик пишет:

«Последствием такого благополучия было то, что в течение целого года в Глупове состоялся всего один заговор, но и то не со стороны обывателей против квартальных (как это обыкновенно бывает), а, напротив того, со стороны квартальных против обывателей (чего никогда не бывает). А именно: мучимые голодом квартальные решились отравить в гостином дворе всех собак, дабы иметь в ночное время беспрепятственный вход в лавки».

Иронические комментарии, заключенные в скобку, имели совершенно неприкрытый противоположный смысл. Щедрин был свидетелем многих политических дел, возникавших только потому, что жандармам надо было не только оправдать свое существование, но и заявить права на еще большее влияние. В годы своей чиновничьей службы он не раз видел, как помещики объявляли крестьян бунтовщиками ради «беспрепятственного входа» в права владения их имуществом и землей. Истинные бунтовщики, истинные заговорщики против естественного порядка вещей, истинные нигилисты, отрицающие все проявления жизни и противопоставляющие этому один безграничный произвол, — это, по мысли Щедрина, градоначальники, квартальные, жандармский «неустрашимый штаб-офицер», готовый начать интригу из-за того, что на торжественном обеде ему подали уху поплоше — не стерляжью, а из окуней.

Но как выносит народ всю эту мрачную бестолочь, тучи чиновных оводов, обседающих его, жалящих, тянущих из него кровь? — эта мысль придает «Истории одного города» особую горечь.

«Не знаешь, что боле славословить, — поражается летописец «начальстволюбию» глуповцев, — власть ли, в меру дерзающая, или сей виноград, в меру благодарящий?»

Глуповцы легко обманываются начальственными посулами, наигранно-ласковыми словами и поддаются на любую хитрость. Их терпение превосходит всякое вероятие; даже в несчастье они предпочитают, как стадо овец, жаться к начальству в слепой вере, что оно «не спит» и все уладит.

Редкие вспышки их возмущения слепы и часто обращаются на совершенно неповинных людей, которые, по их представлению, преступили какие-то поставленные от начальства правила («зачем Ивашко галдит? галдеть разве велено?» — объясняют глуповцы вину осужденного на смерть). Самые отчаянные

Вы читаете Салтыков-Щедрин
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×