ночи, проведенной в слезах и пенях...
Пока мы ехали, государь твердил мне о любви, обещал любить меня вечно, как будто впервые в жизни похищал женщину. Все это звучало прекрасно, но, по правде сказать, чем дальше мы ехали, тем тяжелее становилось у меня на душе, и, кроме слез, я ничем не могла ему ответить. Наконец мы прибыли во дворец на улице Томикодзи.
Карета въехала в главные ворота Углового дворца.
— Нидзё — совсем еще неразумный ребенок, — выходя из кареты, сказал государь дайнагону Дзэнсёдзи. — Мне было жаль ее покидать, и я привез ее с собой. Хотелось бы, чтобы некоторое время государыня об этом не знала. А ты о ней позаботься! — И с этими словами он удалился в свои покои.
Дворец, к которому я привыкла с младенческих лет, теперь показался мне чужим, незнакомым, мне было страшно, стыдно встречаться с людьми, не хотелось выходить из кареты, я неотступно думала, что со мной теперь будет, а слезы все текли и текли. Внезапно до меня донесся голос отца,— стало быть, он приехал следом за нами, значит, все-таки тревожится обо мне... Я была глубоко тронута отцовской заботой. Дайнагон Дзэнсёдзи передал отцу слова государя, но отец сказал:
— Нет, напротив, никакого особого обращения не нужно! Пусть все остается по-старому, пусть она прислуживает ему, как до сих пор. Чем больше делать из всего тайну, тем скорее пойдут слухи и пересуды! — Затем послышались шаги: отец вышел.
«В самом деле, отец прав... Что меня теперь ждет?» — подумала я, и снова горестно сжалось сердце, я места себе не находила от снедавшей меня тревоги, но в это время ко мне опять вошел государь, снова зазвучали слова о вечной, неугасимой любви, и мало-помалу я успокоилась. «Такова уж, видно, моя судьба, наверное, этот союз уготован мне еще в прошлой жизни, а стало быть, неизбежен...» — решила я.
Так прошло не менее десяти дней. Государь проводил со мной ночь за ночью, и мне самой было странно, отчего в моем сердце все еще живет образ того, кто написал мне:
Мой отец, дайнагон, считал, что теперь мне не следует жить во дворце, как раньше, и я в конце концов оставила придворную службу. Мне было там грустно, я не смела по-прежнему открыто смотреть людям в лицо и под предлогом болезни возвратилась домой. Вскоре от государя пришло ласковое письмо.
«Я привык, чтобы ты всегда была рядом, — писал он, — мне кажется, прошла уже целая вечность с тех пор, как мы расстались. Поскорей возвращайся!» Письмо заканчивалось стихотворением:
Еще недавно письмо государя внушало мне отвращение, а теперь я с нетерпением ждала от него послания, тотчас прочитала, и сердце забилось радостью. Я ответила:
Вскоре после этого я вернулась во дворец, теперь уже без особых волнений, но на душе было тревожно. И в самом деле — очень скоро злые языки принялись судачить на мой счет:
— Дайнагон Масатада недаром носился со своей Нидзё, недаром дорожил ею, словно невесть какой драгоценностью... Прислал ее во дворец с такими почестями, будто она — младшая государыня...[224] Как он о ней заботится!
Злобные намеки сделали свое дело: государыня с каждым днем относилась ко мне все хуже, а у меня на душе становилось все тревожней и холоднее. Моя связь с государем продолжалась, он по-прежнему относился ко мне с любовью, но мне было грустно, когда он долго не звал меня. Конечно, я не могла пожаловаться, как многие другие женщины во дворце, что государь вовсе забыл меня, он часто проводил со мной ночи, но всякий раз, когда мне приходилось провожать к нему какую-нибудь даму из свиты, я с болью сознавала, что, однажды вступив на путь любви, нужно быть готовой к страданиям. И все-таки, думалось мне, кто знает,— может быть, когда-нибудь я буду вспоминать это время, полное тяжких переживаний, как самые счастливые дни моей жизни...
Так жила я, дни сменялись ночами, а меж тем уже наступила осень...
<...> Мне было всего два года, когда умерла моя мать, я была слишком мала, ничего не разумела, ее смерть прошла для меня незаметно. Миновало пятнадцать лет с тех пор, как на сорок первый день после моего рождения отец впервые взял меня на руки, и все эти годы, каждое утро, глядясь в зеркало, я радовалась: «Я жива благодаря отцу!» Каждый вечер, ложась спать, я с благодарностью думала об отце. Он дал мне жизнь, высокое положение, благодеяния его были превыше горы Сумэру[225], он бережно пестовал меня, его любовь, заменившая мне материнскую ласку, была глубже четырех океанов, окружающих нашу землю...[226] «Нет, никогда не смогу я в полной мере отплатить отцу за заботу и ласку!» — всегда думала я. Слова, с которыми он обращался ко мне при жизни, глубоко врезались в память, мне не забыть его поучений... Я охотно отдала бы жизнь взамен его жизни, но и этого было бы недостаточно, чтобы отплатить за все добро, которое я от него видела!
Мне хотелось неотлучно находиться при покойном отце, не отрываясь глядеть на его изменившийся облик, но, увы, это было невозможно, вечером четвертого дня покойника отправили для сожжения на гору Кагурагаока, и тело его обратилось в бесплотный дым. «Ах, если бы существовала дорога, по которой я могла бы уйти с ним вместе!» — думала я. Возвращаясь домой, я уносила с собой лишь память о нем да мокрые от слез рукава.
При виде пустой комнаты, где уже никогда не будет отца, я с тоской и любовью вспоминала его таким, каким видела лишь вчера, и горевала, что отныне смогу встретиться с ним только во сне. Даже в последние мгновения перед кончиной он все еще наставлял меня. Одно за другим всплывали в моей памяти воспоминания... Никакими словами не выразить мое горе!
