покамест ранг еще низкий, поэтому представляю вам Нидзё как приемную дочь Митимицу Кога, ее деда, Главного министра!' — и я разрешил ей пользоваться каретой с пятью шнурами и носить многослойные наряды, сшитые из двойных тканей. Кроме того, ее мать, покойная Дайнагон-носкэ, была приемной дочерью Главного министра Китаямы, следовательно, Нидзё доводится приемной дочерью также и его вдове, госпоже Китаяме, она сама надела на Нидзё хакама, когда пришло время для свершения этого обряда, и сказала при этом: „Отныне ты можешь всегда, когда пожелаешь, носить белые хакама, прозрачные легкие одеяния и другие наряды!' Ей было разрешено входить и выходить из кареты, которую подают прямо к подъезду. Все это — дело давно известное, старое, с тех пор прошло много лет, и мне непонятно, отчего вы внезапно снова об этом заговорили. Неужели из-за того, что среди ничтожных стражников-самураев пошли толки о том, будто Нидзё держит себя как государыня? Если это так, я досконально расследую эти слухи и, буде окажется, что Нидзё виновна, поступлю с ней, как она того заслужила. Но даже в этом случае было бы недопустимо прогнать ее из дворца, обречь на скитания, лишить приюта, я просто понижу ее в ранге, чтобы она продолжала служить, но как рядовая придворная дама.
Что же до вашего желания принять постриг, то сие благое стремление должно созреть постепенно, как внутренняя потребность души, и со временем, возможно, так оно и произойдет, однако от внешних обстоятельств такое решение зависеть никак не может».
Такой ответ послал государь своей супруге. С тех пор государыня преисполнилась ко мне такой злобы, что мне даже дышать стало трудно. Только любовь государя служила мне единственным утешением...
<...> Однажды, в начале третьей луны, когда во дворце было необычно пустынно и тихо, государь перед ужином удалился в Двойной покой, а меня призвали к нему. «Зачем он зовет меня?» — подумала я, но государь обошелся со мною ласково, говорил нежные слова, клялся в любви, а я не знала, радоваться мне или, напротив, печалиться...
— После того как мне привиделся тот сон, я нарочно ни разу не призывал тебя... — сказал государь. — Ждал, чтобы прошел ровно месяц, и очень по тебе тосковал...
«Так и есть... Стало быть, он нарочно не звал меня, — пораженная, подумала я. — В самом деле, ведь с того месяца я понесла...» — и тревога о ребенке, о том, что будет с ним и со мною, с новой силой сдавила сердце.
Ну а тот, с кем меня соединяло столь глубокое чувство, кто был моей первой настоящей любовью, постепенно отдалился от меня после тех злосчастных ночей в Фусими, и я с грустью думала, что он вправе на меня обижаться. В начале пятой луны я ненадолго вернулась домой, чтобы в годовщину смерти матери, как всегда, побывать на ее могиле, и он прислал мне письмо.
Дальше следовали ласковые слова, а в конце стояло: «Если ничто не помешает, я навещу тебя, хотя бы ненадолго, пока ты живешь дома, где стража не стережет заставу...»
В ответ я написала только:
ведь я полюбила тебя на всю жизнь и буду любить не только в этом, но и в будущих воплощениях...» Но, по правде сказать, я чувствовала, что никакими словами не вернешь его былую любовь. Он пришел, когда уже наступила глухая ночь.
Мне хотелось рассказать ему обо всем, что наболело на сердце, но, прежде чем я успела вымолвить хоть словечко, вдруг послышался шум и крики:
— Зарево над кварталом Сандзё-Кёгоку! Пожар на улице Томикодзи!
Ясное дело, он не мог оставаться у меня, если горит дворец, и поспешно ушел. Короткая весенняя ночь вскоре миновала, возвратиться было нельзя. Уже совсем рассвело, когда мне принесли от него письмо:
«Вчера я понял, как слабеют узы, что соединяли нас, и грустно думать, что помеха, нарушившая нашу встречу, — предвестник будущей разлуки навсегда...
В самом деле, мне тоже казалось, что неспроста прервалась в ту ночь наша встреча...
Союз этот нежный продлить нам, увы, не дано, но в любящем сердце никогда не высохнут слезы, ключ живительный не иссякнет!
<...> Ночью, когда луна сияла на безоблачном небе, я пришла к даме Хёэноскэ, в ее каморку, вспоминала прошлое, но мне все еще как будто не хватало чего-то, я вышла и приблизилась к храму Мгновенное Озарение. «Прибыли!» — услышала я людские голоса. «О чем это они?» — подумала я. Оказалось, что изображение государя, которое я видела утром в храме Цветок Закона, привезли теперь сюда, чтобы установить в храме Мгновенное Озарение. Четверо человек, очевидно дворцовые слуги, несли на плечах укрепленное на подставке изображение государя. Распоряжались двое в черных одеждах, по- видимому монахи младшего чина. Словно в каком-то сне, смотрела я, как они в сопровождении всего лишь одного распорядителя и нескольких самураев дворцовой стражи вносили в храм картину, завешенную бумагой... Когда покойный государь восседал на троне Украшенного всеми десятью добродетелями повелителя десяти тысяч колесниц и сотни вельмож повиновались его приказам — того времени я не помню, в ту пору я была еще малым ребенком. Я пришла к нему в услужение уже после того, как, оставив трон, он именовался почетным титулом Старшего прежнего государя, но и тогда даже при тайных выездах его карету встречали и провожали вельможи и придворные целой свитой следовали за ним в пути... «По каким же дорогам потустороннего мира блуждает он теперь, совсем одинокий?» — думала я, и скорбь с такой силой сдавила сердце, как будто совсем свежей была утрата.
На следующее утро я получила письмо от дайнагона Моросигэ Китабатакэ. «Какие чувства пробудила в вас вчерашняя служба?» — спрашивал он.
Я ответила:
