Узнав об этом, микадо повелел:
«Поскольку происходит он от принца императорской крови, то должен быть приближен ко двору».
Пожаловали ему чин военачальника второго ранга и назначили верховным правителем двух провинций: Каи и Синано. Он торжественно отбыл на место своего назначения вместе с женой.
Щедро наградил бывший Таро Лежебока всех, кто ему помогал в нищете. В благодарность за его доброту назначил он местного владетеля Атараси-но Нобуёри правителем дел обеих провинций, а всех крестьян, кормивших его три года, наделил землею.
Построил он дворец в селенье Цукама и поселился в нем со всей своей семьей, и служили ему люди высокого и низкого звания.
Долго правил он в мире своими владениями, и были у него в изобилии все «семь драгоценностей»[272]. Милостью богов и будд дожил он до ста двадцати лет и имел многочисленное потомство. И поныне почитают его как Великого светлого бога Огата, а жену его как воплощение Будды — богиню Утреннего солнца.
Он соединял между собой людей, одаренных добродетелями. Мужчины и женщины, полюбившие друг друга, являлись к нему, и он благословлял их союз. Если замечал он в человеке низменный дух, то гневался, а если видел он на ком печать божества, то утихали его скорби, и он радовался.
Таково человеческое сердце! И в ленивце может скрываться честная прямота.
Давно, давно все это было, в царствование императора Мондоку.
Да будет наделен несметным богатством и великим счастьем тот, кто будет читать эту повесть каждый день по одному разу и расскажет ее другим! Пусть боги пошлют ему столько радостей, что и словами не пересказать.
ТРИ МОНАХА[273]
I
В глухом краю, далеко от столицы, есть обитель Коя[274]. Не сыскать поблизости людских селений, только высятся со всех сторон вековечные горы да тянутся внизу глубокие ущелья. Все объято безмолвием. С тех самых пор, как Великий Учитель Кобо-дайси[275] отошел в небытие, местность сию почитают священной и ждут здесь обетованного пришествия на землю будды Мироку[276], чая услышать три его спасительные проповеди. Иные из отшельников, поселившихся на горе Коя, проводят время в молчаливом созерцании, как велит учение дзэн[277], другие погружены в молитвы — всяк на свой лад взыскует спасения от мирской суеты.
Однажды в обители Коя встретились три отшельника. Завязалась меж ними беседа, и тогда один из них молвил:
— Все мы трое отшельники. Пусть же каждый из нас расскажет, по какой причине удалился от мира. Зачем таиться друг от друга? Недаром ведь говорят, что покаяние искупает грехи.
Монаху, сидевшему рядом с ним, было года сорок два или сорок три. Годы сурового послушания изнурили его тело, но в облике все еще сохранялось нечто изысканное, зубы были густо вычернены[278]. Поверх рясы, прохудившейся во многих местах, было накинуто широкое оплечье. На лице его лежала печать глубокого раздумья.
— Ну что ж, я первым начну свою исповедь, — произнес он. — То, о чем я поведаю, случилось в столице, и, может статься, вы слышали об этом.
Имя мое в миру было Касуя-но Сиродзаэмон. В тринадцать лет поступил я на службу к сегуну Такаудзи[279] и с тех пор безотлучно находился при его особе. Куда бы ни отправился мой господин: в паломничество по буддийским храмам или синтоистским святилищам, на любование луной или цветущей сакурой, — я всюду следовал за ним.
Однажды случилось мне сопровождать своего господина во дворец Нидзё. Тем временем друзья мои, оставшиеся дома, затеяли пирушку и несколько раз присылали за мной слугу. Не то чтобы сердце влекло меня поскорее присоединиться к друзьям, просто время было уже позднее, и я отправился в парадные покои узнать, не собирается ли мой господин возвращаться. Ему как раз подносили вторую или третью чарку сакэ.
В этот миг в залу вошла придворная дама, держа в руках крышку от ларца, на которой лежало шелковое косодэ, как видно, предназначенное в подарок моему господину. По виду ей не было и двадцати лет. Поверх шелкового нижнего косодэ на ней было надето кимоно, затканное узором из алых цветов и зеленых листьев, и алые хакама. Длинные волосы волнами ниспадали на спину. Каждое ее движение пленяло неизъяснимой прелестью. Ни одна из знаменитых красавиц древности — ни Ян-гуйфэй, ни госпожа Ли[280] — не смогла бы превзойти ее очарованием. Рядом с нею померкла бы красота прославленных в нашей стране Сотоори-химэ, Оно-но Комати, императрицы Сомэдоно[281]. «О, каким счастьем было бы перемолвиться с такой красавицей хотя бы несколькими словами, сдвинуть с ней изголовья! — невольно подумал я. — Неужели я никогда больше ее не увижу?» С того мига, как она предстала у меня перед глазами во дворце Нидзё, душа моя лишилась покоя, сердце изошло дымом. Как ни пытался я прогнать мысли о ней, все было тщетно. Любовь преследовала меня, словно наваждение.
Вскоре вместе с сегуном я покинул дворец и воротился к себе домой, но образ красавицы не шел у меня из головы. Я перестал есть, слег в постель и несколько дней не появлялся при дворе. Удивленный моим отсутствием, господин мой спросил обо мне, и, когда ему доложили, что я захворал, он тотчас же послал ко мне лекаря, наказав как можно скорее исцелить меня.
Когда лекарь прибыл, я поднялся с постели и вышел к нему, облачившись в парадные одежды и надев шапку-эбоси. Пощупав мой пульс, он сказал:
«Диковинное дело. Я не нахожу у вас никакой болезни. Быть может, вас гнетет какая-то обида? Или вы затеяли с кем-нибудь трудную тяжбу?»
Напустив на себя непринужденный вид, я отвечал:
«Этому недомоганию я подвержен с детских лет. При должном тщании недели через две я поправлюсь, вот увидите. К чему беспокоиться из-за такого пустяка!»
Лекарь направился к сегуну и доложил ему:
«Я не нахожу у Касуи ничего опасного. Либо его гнетет какая-то тревога, либо он страдает от болезни, которая в старину звалась любовью».
«Такая болезнь — не редкость и в наши дни, — молвил сёгун. — Как бы узнать, что у Касуи на сердце?»
Тогда кто-то подсказал сёгуну:
«Надо позвать Сасаки Сабуродзаэмона, он его лучший друг».
Сёгун призвал к себе Сасаки и повелел:
«Ступай к Касуе, ухаживай за ним да постарайся выведать, что за печаль у него на сердце».
Сасаки явился ко мне и первым делом принялся меня укорять:
«Из всех приближенных сёгуна ты мне первый друг. Мы с тобой все равно что братья. Почему же ты не сообщил мне о своей болезни?»
«Болезнь моя — сущая безделица, — отвечал я, выслушав его упреки. — Даже родную матушку я не известил. Однако укоры твои справедливы, и я обещаю, если мне станет хуже, тот же час дать тебе знать. А пока, прошу тебя, отправляйся назад ко двору и не тревожься обо мне понапрасну. Право же, будет странно, если ты станешь пренебрегать службой ради того, чтобы находиться при мне».
Так увещевал я своего друга, но тот и слушать ничего не хотел. Несколько дней он ухаживал за
