И я пошел вместе с ними.
По пути девочка сказала:
«Должно быть, батюшка наш, если жив, одних лет с вами. За какие только грехи судьба отняла у нас отца, а теперь еще и матушку? Будь мы в ту пору хоть немного постарше, облик отца запечатлелся бы у нас в душе, и теперь воспоминания о нем скрашивали бы наше одиночество. Как жестоко поступил наш отец...»
С этими словами из глаз у нее полились слезы, а мальчик стал ее утешать:
«Отец наш скончался. Матушка всегда так говорила. Не надо плакать, сестрица».
Так в простодушии своем сказал мальчик, а у меня от этих слов помутилось в глазах, и я уже ничего не видел вокруг...
Храм Хониндзи был воздвигнут еще принцем Сётоку[289]. Во времена смуты годов Гэнко и Кэмму[290] храм этот подвергся разорению, однако во времена Кусуноки его восстановили и вернули ему земельные владения. И вот теперь сюда прибыл из столицы преподобный Мёхо, чтобы отслужить торжественный молебен.
Подойдя к храму, мы увидели, что народу собралось великое множество, точно на ярмарке. Были здесь и высокородные и простолюдины, и монахи и миряне, и мужчины и женщины. Паланкинов, повозок, оседланных лошадей видимо-невидимо. Сошлись сюда жители трех провинций, и те, кто возвышается подобно могучим деревьям, и те, кто стелется внизу, точно травы, ведь перед Буддой все равны.
Поглядел я на это столпотворение и думаю: вряд ли сумеют дети пробраться к храму. А они как ни в чем не бывало просят людей пропустить их, нам, дескать, необходимо подойти к священнику. И — о чудо! — видно, сжалились над ними боги и будды: там, где они шли, людское море само собой расступалось.
Не успел я оглянуться, как они достигли святилища. Остановившись позади двух или трех человек, стоявших на коленях перед преподобным Мёхо, девочка сняла крышку и придвинула к нему ларец, затем троекратно поклонилась священнику и опустилась на колени, молитвенно сложив руки.
«Кто вы, чада?» — вопросил преподобный Мёхо.
«Мы — дети Синодзаки Рокуродзаэмона. Род наш связан кровными узами с родом Кусуноки. Мне не было еще трех лет, когда батюшка наш, повздорив со своим господином, ушел от мира, и с тех пор мы ничего о нем не слыхали. Все это время о нас заботилась матушка. Но — увы! — ничто не долговечно в нашем бренном мире, теперь мы лишились и матушки. Сегодня ровно три дня, как она скончалась. Кроме нас, некому позаботиться о ее прахе. Мы с братцем собрали прах в этот ларец, а как быть дальше, не знаем. Поэтому-то мы и пришли к вам. Просим вас, преподобный отец, предать земле прах нашей матушки и помянуть ее в своей молитве, чтобы матушка наша поскорее достигла Чистой Земли»[291].
Рассказ девочки так глубоко тронул священника, что он был не в силах произнести ни слова, слезы перехватили ему горло. Не было человека, находился ли он поблизости или стоял в отдалении, который, слушая ее, не увлажнил бы слезами рукавов своего платья.
Тем временем девочка вынула из-за пазухи свиток и подала его священнику. Преподобный Мёхо развернул свиток и громким голосом стал читать:
—
После этих слов в свитке был, как подобает, указан год и день, а следом шли два пятистишия:
Едва дочитав эти стихи до конца, преподобный Мёхо прослезился, укрыв лицо рукавом своей рясы. А уж о тех, кто заполнил храм, и говорить не приходится: все — и высокородные и худородные, властители и подданные, монахи и миряне, мужчины и женщины — увлажнили слезами полы своих одежд. Были и такие, кого увиденное и услышанное побуждало сей же миг отрезать волосы и передать их вместе с мечом преподобному Мёхо в знак готовности принять монашеский обет. Даже женщины остригали свои длинные волосы и обращались помыслами к спасению. Не счесть всех тех, кто решил в тот день отречься от мира.
Представьте себе, что творилось у меня на сердце. Я пришел сюда лишь затем, чтобы послушать проповедь, и вот, незаметно для самого себя, снова оказался в плену уз, которые некогда разорвал. В исступлении, знакомом разве только воину, который, не щадя жизни, готов схватиться на поле брани с тысячей, с десятью тысячами всадников, я со всех ног бросился прочь. Для этого мне потребовалось куда больше решимости, чем шесть лет назад, когда я покинул свой дом.
Долго брел я, не разбирая пути, пока наконец не присел под деревом отдохнуть. Стал я думать, как жить дальше. Можно было бы искать просветления в молчаливом созерцании, однако этот путь я для себя отверг. И тогда вспомнил я о священной горе Коя, где упокоился Великий Учитель Кобо-дайси, где чтут многих будд и бодхисаттв. Лучшего места не найти, решил я, и задумал отправиться на гору Коя, построить из хвороста шалаш вблизи дальнего храма и предаться молитвам и суровому воздержанию.
Поселившись здесь, я отринул все прочие помыслы, забыл себя, забыл людей, забыл дом и близких. Днем и ночью я только и знал, что в одиночестве читать молитвы. До нынешнего дня я ни разу за многие месяцы ни с кем не перемолвился словом.
Минувшей весной в этих краях побывал один человек из Кавати. От него кто-то из здешней братии узнал, будто Кусуноки, прослышав о судьбе моих детей, сжалился над ними, взял моего шестилетнего сына под свою опеку и назначил наследником поместья Синодзаки. А дочь, если верить молве, постриглась в монахини. От этих известий у меня полегчало на сердце.
Выслушав эту повесть, оба монаха воскликнули:
— Благостен путь, приведший вас к поискам спасения! Поистине редкую стойкость вы проявили,— и отжали рукава своих рубищ.
После этого они попросили рассказчика назвать свое монашеское имя, и тот ответил:
— Теперь зовусь я Гэнбаем.
