Теодору предоставлялось разбираться самому. Он рассматривал этот антагонизм реалистической религии и номиналистической науки как спор о существовании бога и обо всех этих правилах поведения, толкованиях и обрядах, которые связываются с представлением о владычестве божьем. Если бога нет, тогда, разумеется, не имеет значения, что вы не соблюли воскресный день, обозвали своего ближнего дураком или впали в грех прелюбодеяния. Но если есть бог…
У Теодора было чувство, что бога нет или, во всяком случае, никакого такого бога, который походил бы на бога современной веры, грозящей проклятием, но когда он пытался отделаться от этого чувства и как следует подумать обо всем, появлялся Бэлпингтон Блэпский. Теодор, казалось, всегда стремился к чему-то такому, чего нельзя было выразить словами, а Бэлпингтон Блэпский всегда одергивал его и, требуя от него отклика и понимания, не давал ему выходить из рамок задушевной беседы.
Теодор, когда он молился, как его приучали, думал о посторонних вещах и оставался Теодором, но когда он затевал свою игру во время молитвы и воображал себя молящимся, он становился выше, значительнее, благороднее, короче говоря, становился своим вторым «я», Бэлпингтоном Блэпским, и это его второе «я», эта сублимация основного Теодора, верила в бога, и бог, в отплату за это, верил в Бэлпингтона Блэпского. Они взаимно зависели друг от друга. Если один был сублимацией несовершенной личности, другой был сублимацией труднопостижимого мира. Так бог признавал все, что должно было существовать в представлении Бэлпингтона и играл в пьесе свою надлежащую роль. Перед сражением Бэлпингтон Блэпский обнажал свой меч и молился. Победа оказывалась на его стороне. Это он в молчании ночи говорил: «Ты ведаешь». Теодору трудно было представить себе какого бы то ни было бога, но Бэлпингтон Блэпский, просыпаясь ночью, «шествовал с богом» самым непринужденным образом, а потом Теодор, весьма освеженный этой прогулкой, засыпал снова.
3. Ощущение присутствия
Если Бэлпингтон Блэпский нуждался в боге несколько старинного стиля, Теодор интересовался богом вне всяких стилей. В детстве, как мы уже говорили, слово «бог» не связывалось для него с каким- либо живым образом, но теперь, под влиянием этих наполовину доступных ему домашних споров, фраз и обрывков из них, блуждающих в его мозгу в поисках надлежащего места и смешивающихся с намеками из прочитанных книг и собственными внезапно рождающимися вопросами, он ловил себя на том, что стремится проникнуть воображением в эту Настоящую Истину, которая скрывается за всем видимым, в это Высшее Чудо, которое вызвало к жизни и его и вселенную. В этом переходном возрасте это было для него чем-то вроде манящей и неуловимой чаши святого Грааля, которую неустанно искали рыцари Круглого Стола. Что такое в самом деле, спрашивал он себя, эта чаша святого Грааля и как возникла эта легенда? Этот Грааль, эта Высшая Истина представлялась ему некиим откровением, которое может, например, внезапно снизойти на профессора Брокстеда в то время, как он делает опыты у себя в лаборатории, тайной, которую не ищешь, а жаждешь постигнуть, которая может открыться каждому путнику в жизни без всякого предупреждения.
— Эврика! — воскликнет он.
— Чудо откровения! — изрекал Бэлпингтон Блэпский и тотчас же завладевал проблемой. — Арканы — какое чудесное слово! Арканы непостижимого. — Бэлпингтон Блэпский сразу становился Посвященным и шествовал в великолепной задумчивости. Он понимал. Он был Провидцем. Ибо «был вскормлен медвяной росою и дивным напитком богов».
Теодор в возрасте от пятнадцати до семнадцати лет — в этот период любознательности и умственного роста — пускался на всяческие ухищрения, чтобы застигнуть Настоящую Истину врасплох, освободиться каким-то магическим образом от свойственного всем обмана чувств, заглянуть в тайну, скрывающуюся за ними, стать Избранным, одним из тех, кто знает. Он кое-что читал о духовных изысканиях и упражнениях, к которым прибегают на Востоке; каким-то особенным способом дыхания и неподвижной сосредоточенностью посвященные ухитрялись покидать скорлупу настоящего, и Теодор сделал несколько любительских попыток в этом же роде. Может статься, он случайно нападет на след. Тогда, быть может, он сумеет выйти из этого кажущегося мира и обрести Настоящую Истину. В подражание некоторым мистикам, о которых он читал, он однажды провел час или два в созерцании своего пупка, а другой раз — в созерцании маленького круглого зеркала, которое он держал в руке. Но его внимание отвлекалось от пупка к его особе вообще и устремлялось к отнюдь не духовным размышлениям. То он вдруг становился сиром Теодором Бэлпингтоном, Рыцарем и Провидцем, Великим Тамплиером, то еще каким- нибудь вымышленным персонажем, и потом ему трудно было снова сосредоточиться.
Теодор никогда не доходил до состояния мистического транса, он слишком деятельно наблюдал драматическое зрелище собственного созерцательного «я».
И вот как-то раз летом, на исходе дня, вскоре после того, как Теодору минуло шестнадцать, с ним произошло нечто необъяснимое, нечто такое, что заключало в себе не только головокружительную игру фантазии. Что-то подобное случалось со многими людьми, и до сих пор никто из тех, кому довелось это испытать, не сумел ни объяснить этого, ни хотя бы как-то связать с другими своими переживаниями. Кто просто отмахнулся от этого, кто забыл, кое-кто сохранил в памяти и пронес через всю жизнь. Это было событием громадной значимости для Вордсворта. Отсюда родился Вордсвортов экстаз. Описать это почти невозможно, но мы все же попытаемся рассказать об этом, как умеем.
Теодор в ту минуту не ждал никаких откровений. И уж, во всяком случае, он не ожидал ничего из ряда вон выходящего и даже не был занят никакими философскими, метафизическими или мистическими упражнениями. У него не было никаких предчувствий. И вдруг это произошло, совершилось внезапно — это проникновение странного и в то же время непостижимо близкого Присутствия, мгновенное ощущение глубокого и полного слияния.
Это было на закате. Летние каникулы только что начались, и он отправился в далекую прогулку к острову Блэй. Возвращаясь, он, шел узкой полоской песчаного пляжа, чуть повыше последней черты прилива, а когда песок сменился галькой и камнями, он поднялся на маленькую тропинку, вьющуюся среди жесткой травы и кустарника вдоль низкой гряды скал. И тут он обратил внимание на великолепный закат. Он повернулся лицом к западу, чтобы посмотреть на него. Постоял так несколько секунд, а затем сел, чтобы полюбоваться закатом.
Детали, из которых складывалось это зрелище, были обычны и просты. Остров Блэй лежал, низкий и черный, на ясном бледном закатном небе; он вырисовывался так явственно, с такими мельчайшими подробностями, что можно было с какой-то волшебной отчетливостью различить ветви длинной купы деревьев за шесть миль, покатые крыши домов и маленький шпиль церковной башни в Дентоне на Блэе. Над этим длинным, низким, отчетливым силуэтом острова, под очень ясным, очень высоким и спокойным куполом неба простерлась на горизонте тяжелая гряда пушистых серо-голубых облаков, сквозь которые солнце, пылая, прокладывало себе путь к горизонту. Вдруг веер лучей, прорвавшихся сквозь облака, затопил бледное небо сиянием, и все очертания острова затрепетали. Над этим пожаром, разгорающимся на горизонте, клочки и обрывки сверкающего перистого пуха, словно флотилия маленьких уплывающих корабликов, послушных какому-то световому сигналу, плыли друг за другом, постепенно уменьшаясь, и исчезали в пустом зените. Теплый синий купол неба казался необъятным. Он становился все глубже и синей и, спускаясь над самой головой Теодора, уходил к низким холмам за его спиной.
Теодор видел много солнечных закатов, но этот был необыкновенно хорош. Он любил смотреть на закаты. Но в сегодняшнем была какая-то особенная, необозримая простота. Медленно солнце прожигало себе путь сквозь гряду облаков, разрывало ее, превращало ее в кровь и пурпур, заливало разорванные края слепящим золотом и пронизывало синеву веером расходящихся полос света и тени.
И в то время, как он следил за этими превращениями, случилось чудо.
По-прежнему был закат. Но внезапно он преобразился.
Скалы внизу, поросшие редкой травой, пылающие лужицы и ручейки, широкий сверкающий морской рукав, в котором отражалось небо, — все преобразилось. Вся вселенная преобразилась — словно она улыбалась, словно она раскрывалась навстречу ему, словно она допускала его к полному общению с собой. Ландшафт перестал быть ландшафтом, он стал Бытием. Он словно ожил: он оставался недвижным, но