Этот срок в Ираке был у Шумана третьим. По его собственному подсчету, он провел здесь тридцать четыре месяца, то есть чуть больше тысячи дней, и то, что он в батальоне 2-16 считался одним из лучших, уже не имело значения. Война стала для него невыносима. Ему раз за разом представлялся первый убитый им человек — как он тонул в разлившейся грязи, тонул и смотрел на него. Ему представлялся дом, только что разрушенный артиллерийским огнем: вот медленно открываются ворота, вот выглядывает девочка с расширенными от ужаса глазами — девочка примерно такого же возраста, как его дочь. Ему представлялись другие ворота, другой ребенок — и стреляющий солдат, который не знал промаха. Ему представлялся другой солдат, тоже стреляющий, — тот, которого потом вырвало, когда он описывал, как видел через оптический прицел одну раскалывающуюся голову за другой. Ему представлялся он сам, как он глядел на этого солдата, когда того рвало, глядел и ел солдатский паек — курицу под соусом сальса.
Он все еще чувствовал вкус этой курицы.
Он все еще чувствовал вкус крови сержанта Эмори.
Его надо было отправить домой. Так сказали специалисты из группы психологической поддержки после того, как он наконец сдался и признал, что думает о самоубийстве. Разъездной психиатр, который бывал на ПОБ каждую неделю, определил у него депрессию и посттравматическое стрессовое расстройство (ПТСР) — диагноз, становившийся на этой войне обычным. По данным внутренних исследований, у 20 процентов солдат в Ираке проявились симптомы ПТСР — от ночных кошмаров, бессонницы, учащенного дыхания и сердцебиения до депрессии и навязчивых мыслей о самоубийстве. Согласно этим данным, во время второго и третьего срока службы в боевых условиях риск ПТСР и тяжесть симптомов существенно возрастают и стоимость лечения сотен тысяч солдат, страдающих расстройством, может в конечном итоге превысить затраты на войну как таковую.
О том, что к ПТСР надо относиться серьезно, говорят все исследования, однако армейское мышление, которое издавна рассматривало душевное расстройство как слабость, как трусость, так и не избавилось от подозрительности в отношении любого диагноза, не имеющего зримых подтверждений. К примеру, солдат, потерявший ногу, — это солдат, потерявший ногу. Потерю ноги нельзя симулировать. То же самое относится к пулевым и осколочным ранениям, к последствиям взрывов реактивных мин, к ожогам, вызванным СФЗ. Это были, так сказать, законные повреждения. Но расстройство сознания? Однажды, в начале их пребывания в Ираке, солдат залез на крышу местного полицейского участка, снял с себя все, что на нем было, поднялся по лестнице на сторожевую вышку и средь бела дня на виду у всех, кто находился в этой оживленной части Нового Багдада, начал вопить во всю глотку и мастурбировать. Что это было — признак душевного расстройства, как думали некоторые, или рассчитанный поступок труса, желающего поехать домой, как чем дальше, тем сильнее подозревал Козларич? Стараясь это понять, Козларич раз за разом возвращался к тому обстоятельству, что солдат посреди своего якобы психического срыва сделал паузу, чтобы снять шестьдесят фунтов обмундирования и снаряжения и полезть по лестнице налегке. Это наводило на мысль о сознательности поступка. Похоже, этот солдат отнюдь не потерял контроль над собой. Похоже, это просто был скверный солдат, трус, предатель. Кончилось тем, что его отправили на родину, но не лечиться, а предстать перед трибуналом и отбыть тюремный срок.
Козларич воплощал в себе двойственное отношение к этому военных. С одной стороны, он поддержал идею о том, чтобы его солдаты после особенно травмирующих событий проходили собеседование в группе психологической поддержки, работавшей на ПОБ. Но когда Козларич сам нуждался в таком собеседовании после того, как 4 сентября увидел на обочине дороги останки троих своих солдат, он ясно дал понять, что никакой подобной помощи ему не требуется. «Не нужны мне все эти глупости», — сказал он Каммингзу, но Каммингз, который лучше знал, что ему нужно, попросил специалиста из группы психологической поддержки как бы невзначай заглянуть к Козларичу в кабинет. Час спустя специалист все еще стоял в дверях кабинета, ненавязчиво задавал вопросы, и после его ухода Козларич признался Каммингзу, что чувствует себя намного лучше. Он понимал, что сейчас произошло, и был этому рад, но все равно категорически не хотел, чтобы его когда-либо видели входящим в медпункт и исчезающим за дверью с табличкой «Психологическая поддержка». И к сообщениям о подлинных или мнимых психологических проблемах у солдат, продолжавшим поступать, он по-прежнему зачастую относился скептически, ставя старый добрый пехотный диагноз: «Он просто баба».
По поводу Шумана он, однако, ничего такого не сказал, потому что всем было ясно, чт
— Он тоже ранен, по-настоящему ранен, — сказал однажды Рон Брок, помощник батальонного терапевта, когда Шуман готовился покинуть Рустамию навсегда. — На теле шрамов нет, но загляни ему в сердце, в голову — там шрам на шраме.
Это видно было по его беспокойным глазам. По дрожащим рукам. По трем флаконам с лекарствами в его комнате: одно от сердцебиения, другое от тревожных состояний, третье от ночных кошмаров. Это видно было по заставке на экране его ноутбука — ядерный взрыв и надпись: «Е…ТЬ ИРАК» — и по дневнику, который он вел с тех пор, как приехал.
Первая запись — от 22 февраля:
Ничего особенного сегодня. Сдал белье в стирку, получаем ящики со снаряжением. Ночью в 2.30 был минометный обстрел, ни разу близко не попало. Мы на ПОБ Рустамия в Ираке. Тут неплохо, хорошая столовая и удобства. Но масса всякой херни, которой надо заниматься. На сегодня все, пожалуй.
Последняя запись — от 18 октября:
Я потерял последнюю надежду. Чувствую, конец мой близок, совсем-совсем близок.
День за днем моя беда набирает силу, как шторм, хочет проглотить меня целиком и унести в неизвестность. Этой-то неизвестности я и боюсь. Почему я не могу просто сдаться и позволить ей сожрать меня? Зачем я так отчаянно борюсь, если опять и опять результат один: наказание за то, чего я и вспомнить не могу? В чем я провинился? Сил нет продолжать эту проклятую игру.
Только и вижу теперь, что мрак.
Он был, как говорится, готов. В последний день, собрав вещи, сдав оружие, он ждал вертолета, на котором ему предстояло отправиться к жене, только что сказавшей ему по телефону:
— Я боюсь того, что ты можешь сделать.
— Ты знаешь, что я никогда не причиню тебе вреда, — проговорил он в ответ и, дав отбой, побродил по базе, сходил в парикмахерскую, вернулся к себе в комнату и там сказал: — А что если она права? Что если я когда-нибудь совсем сойду с катушек?
От этой мысли ему стало очень нехорошо. Но ему от любой мысли теперь делалось нехорошо.
— Служишь тут тысячу дней и доходишь до такой точки, когда наступает день сурка. Каждый день — одно и то же, одно и то же. Жара. Вонь. Чужой язык. Никакой сладости во всем этом. Одна горечь, — сказал он. Он вспомнил первоначальное вторжение, когда ничего такого еще и в помине не было: — Словно сидишь в первом ряду на самом замечательном фильме, какой видел в жизни. — Вспомнил перестрелки в течение своего второго срока: — Я очень это любил. Всякий раз, когда в меня стреляли, это было самое эротическое переживание на свете. — Вспомнил, как в ходе нынешнего срока довольно рано начались плохие ощущения: — Влезаю в «хамви», мы едем, и такое чувство, будто сердце в горле стучит. — С этого началось, сказал он, а потом случилось с Эмори, а потом случилось с Кроу, а потом серия взрывов, один за другим около него, а потом пуля оцарапала ему бедра, а потом случилось с Достером, а потом он стал просыпаться с мыслью: «Твою мать, я еще здесь, это же ужас, это ад», которая сменялась мыслью: «Убьют меня сегодня наконец?», которая сменялась мыслью: «Сам себя угроблю», которая сменялась мыслью: «Зачем сам? Пойду укокошу из них, сколько смогу, пока они меня не укокошат».
— Мне начхать было, — сказал он. — Я хотел, чтобы это случилось. В общем, кончить побыстрее, сам себя или они меня — не важно.
Самое поразительное, что никто не догадывался. Все это уже было тут как тут — сердцебиение, одышка, потные ладони, лихорадочный взгляд, — но по-прежнему в нем только и видели, что замечательного солдата, каким он всегда был, того, кто никогда не жалуется, кто выносит раненых на спине; и когда он вдруг начал настаивать, чтобы во время каждой поездки его местом было правое