Конечно, надежда — в том числе и надежда найти новую парадигму в переводах — умирает последней. Она и сегодня продолжает жить в некоторых отечественных «научных сообществах», хотя поддерживать ее становится все труднее. Но для тех, кто понимает, что «правила изменились», остается глубоко неясным, что делать дальше и как найти «новые правила».
«Например, социологи продолжают мыслить в этих категориях и искать большую парадигму. Поэтому они так пристально и вглядываются в Запад, пытаясь найти там новый большой нарратив. Надо понять, что гуманитарное знание существует по новым правилам, я не знаю, каковы эти правила — их нужно вырабатывать. Действительно, изменилась логика. Французы сетуют, что нет нового Броделя. Ушел Бурдье, ушел Делез… А кого действительно можно назвать из французов такого уровня, кого будут слушать во всем мире?»
— вопрошает П. Ю. Уваров.
Тоска по новой парадигме гложет российских представителей социальных наук, а результатом обнаружения «дефицита теории», если воспользоваться словами И. С. Кона, становятся растерянность и апатия.
«Большой стиль ушел, тоска по нему осталась. Нету большой идеи, которая способна была бы объединять вокруг себя людей, и это и есть академизация или маргинализация в дурном смысле слова»,
— резюмирует эти чувства Г. Морев.
Такое описание «состояния умов» в России в точности совпадает с видением ситуации французскими коллегами. Маргинализация или, иными словами, «распад сообщества» напрямую связывается с потребностью в новой парадигме, в «большой идее» или «большом стиле», без которых и в России, и во Франции исследователи социальных наук испытывают гнетущее чувство пустоты.
Именно настоятельная потребность противопоставить хоть что-то «позитивное и общепризнанное» пустоте привела к воспроизведению в России в начале XXI в. синдрома парадигм, который овладел Францией в конце 80-х годов. Отличительной особенностью этого синдрома можно назвать стремление сформулировать новую теоретическую программу, которая позволила бы заявить о конце кризиса социальных наук и стать доказательством их социальной полезности. Этот повторяющийся эпизод в истории социальных наук последнего десятилетия достоин того, чтобы уделить ему особое внимание: глубоко международный характер этого синдрома, возможно, позволит понять, почему мы живем в эпоху распада научных школ и мертворожденных парадигм.
Прообразом новой российской парадигмы стала не французская прагматическая парадигма, а американский новый историзм. Вполне возможно, что преобладание американских связей в среде филологов-русистов, а также «дисциплинарная принадлежность» нового историзма к филологии, культурологии, а прагматической парадигмы к социологии, антропологии, когнитивным наукам — сделали новый историзм более известным среди российских новаторов[213] .
Отметим с самого начала, что попытки формирования новой парадигмы в России были гораздо более скромными, чем во Франции. Дело не только в том, что «парадигма Досса» насчитывала более сотни исследователей, тогда как «парадигма Козлова» — «новый историзм» — оперировала лишь тремя, и не только в том, что когда С. Козлов оповестил о новой парадигме, а именно в 2000–2001 гг., парадигма Досса уже отошла в прошлое. Вдохновители прагматической парадигмы значительно облегчили задачу Доссу, предложив систему продуманных теоретических ходов, в то время как из трех «новых истористов» только один опубликовал программный документ, открыто встав под знамена парадигмы. Два других «новых историста» — А. Л. Зорин и О. Проскурин — предпочли публично отмолчаться.
Но парадигма Козлова не стала «языком эпохи» точно так же, как и парадигма Досса. За время, прошедшее с момента презентации парадигмы Козлова, под знамена движения не встали новые члены, а интерес к полемике вокруг него довольно быстро угас. Более того, за исключением А. Эткинда, те, кого Козлов посчитал лидерами «нашего нового историзма», так и не примкнули к этому течению. Напротив, отзывы «новых истористов» о новом историзме зачастую звучат весьма скептическими:
«— Что такое новый историзм?
— Я не люблю новый историзм. Сам Гринблатт это делает виртуозно, а все остальные делают крайне грубо и плохо. И поскольку он один делает это виртуозно, а все остальные плохо, приходится предполагать, что методика слабовата. Берутся абсолютно наугад два совершенно не относящихся друг к другу текста, и между ними начинают связываться какие-то узлы. И если это может работать на материале Ренессанса, где мы имеем дело с гомогенной культурой, то при существовании гетерогенной культуры с этим нельзя будет работать, получится чистый хлам. Личная интуиция Гринблатта — у него выбор текстов, которые не имеют между собой ничего общего, но он в них что-то видит, и это вопрос его исторической интуиции личной, его глаза и его остроумия. Но это малоработающая техника. <…> Все, что написано под этим флагом, — это абсолютная мертвечина, на мой взгляд»,
— утверждает А. Зорин.
«Новые истористы» несклонны соглашаться именно с теоретическими взглядами друг друга. Так, Зорин не соглашается с методологическими предпосылками работы Проскурина, в остальном отдавая ей должное:
«К книге Проскурина у меня огромные претензии. Но он написал тотальное исследование поэзии Пушкина после Томашевского, и у него это получилось. Он продемонстрировал уровень и класс, который демонстрировали предшественники. Мне кажутся сомнительными методологические предпосылки этой книги, но пафос ее мне очень понятен».
Эткинд — единственный из трех авторов, отнесенных Козловым к русскому новому историзму на основании опубликованного манифеста, — явно считает новый историзм своей индивидуальной исследовательской стратегией, а не коллективным предприятием, «направлением» или «школой». По его словам, за последние десять лет в российской гуманитарии не возникло новых школ, и новый историзм не является исключением из этого правила:
«— Что же происходит нового, интересного?
— Да ничего я не вижу интересного. Появляется много институций образовательных, журналы типа „НЛО“. <…> Но я не могу назвать ни одной научной школы в области филологии или истории, которая образовалась бы на моей памяти. Напротив, я вижу, как многие школы, за которыми была какая-то когерентность, разрушаются на моих глазах, а новых не появляется. Наоборот, преуспевают как раз те, кто дает площадку для столкновения разных идей, например, „НЛО“. Но я не знаю ни одного успешного начинания, связанного с какой-то конкретной школой здесь, в России».
Показательно, что побудительным мотивом для написания Козловым статьи о «наших новых истористах» было не восхищение теорией, а жажда события в «сообществе»:
«Наконец-то в русском литературоведении что-то произошло. Я не был в энтузиазме от нового историзма, я был в энтузиазме от того, что что-то наконец произошло. <…> Тем, что ничего не происходит, объясняется то, что малейшее сотрясение среды вызывает реакцию».
Неготовность рассматривать новый историзм как «свою» парадигму дополняется странным для российских «новых истористов» невниманием к его политическим импликациям, что не может не удивлять, учитывая ту особую роль, которую новый историзм уделяет политике в своем анализе. Как известно,