Чаще всего это личный успех писателей и поэтов — иными словами, собратьев по цеху. Как тексты осуществляются в жизни, как тексты создают жизнь, как возникают разные модели интеллектуального величия — такие темы пронизывают биографии в последней работе Эткинда «Толкование путешествий». Как и благодаря чему «Руслан и Людмила» стала лучшей поэмой в долгожданном жанре, как Пушкин в 1830 -е годы, преодолевает и решает для себя дилемму отношений с властью, «обосновывая свободу и суверенность поэзии»[218] и поэта, — вот вопросы, которые ставит Проскурин. Еще яснее и ярче эта тема звучит в работе Зорина — как соловьи кормят баснями двуглавых чудищ, т. е. как поэты направляют политику государей, заставляют (через свои тексты) признать себя, навязав свое мировидение власти или отстояв свое право на свободу слова, приспособившись к ее пожеланиям.
Интерес к конструированию величия не ограничивается российскими просторами. Его можно назвать едва ли не единственной общей темой для исследований российских и французских новаторов, в остальном избирающих разные, чтобы не сказать — противоположные, сюжеты и стратегии. В «Экономиках величия» Болтански и Тевено анализируют способы, благодаря которым величие создается и признается в качестве такового социальными актерами, использующими разные модели оправдания. Правда, в фокусе их внимания оказывается тема достижения социального согласия, а не конструирование интеллектуального величия. Но уже в книге «Слава Ван Гога» Натали Эник, долго работавшей совместно с Болтански и Тевено (книге с показательным подзаголовком «Социология восхищения»), тема конструирования величия артиста формулируется прямо. Другим примером интереса к этому сюжету во Франции может служить история интеллектуалов, где тема коллаборационизма и увлечения радикальной политикой постепенно уступила место теме конструирования индивидуального величия французскими интеллектуалами прошлого.
Кризис идентичности интеллектуала и исследователя во Франции заставил усомниться в прежних формах консенсуса относительно природы величия. В России дефицит интеллектуального величия стал ощущаться особенно остро в силу гораздо более радикального, чем во Франции, распада институционных форм его поддержания, в том числе критериев оценки научного и интеллектуального творчества. В эпоху исчезновения величия российские исследователи, не желающие коротать свои дни в юдоли позитивизма, не случайно пытаются найти утраченный рецепт, вычитать разгадку в биографиях великих авторов прошлого. Они ищут модель величия, которая могла бы позволить отстоять свое право на существование в интеллектуальном пространстве, новый стиль отношений с публикой и властью.
Почему ни в России, ни во Франции, ни даже в США не появляется новых имен великих ученых — властителей дум, какими в свое время были Леви-Стросс или Лотман, Бродель или Гуревич, Бахтин или Фуко? Почему не возникает новых жизнеспособных научных школ, не рождаются парадигмы, несмотря на многочисленные попытки их создания[219]? Новое не превращается в великое во Франции, а в России интеллектуалы жалуются на то, что к новому и вовсе отсутствует интерес. Дело, вероятно, не в том, что наши современники менее талантливы, чем их предшественники. Скорее, что-то сломалось в способности создавать культ великих, а может быть, и в потребности искать и находить «научный» талант.
Казалось бы, научное величие так же индивидуально, как и всякое другое. Великий человек, создатель школы, обычно дает ей свое имя, культ его личности превращается в неотъемлемую часть профессиональной культуры; но он становится великим вовсе не благодаря уникальности и неповторимости своего творчества. Напротив, быть причисленным к лику великих ученых означает изобрести метод — основу воспроизводства теории. Кумулятивность знания распространяется не только на факты, но и на идеи, интеллектуальные ходы и логические приемы. Индивидуальное величие ученого достижимо только при условии, что оно ложится в основу коллективных достижений. Может быть, мы живем в момент мутации понятия интеллектуального величия, в период распада модели величия социальных наук, в основе которой всегда лежало коллективное величие — «школы», «научного направления», «парадигмы»?
Неоформленность новой модели величия навязывает старые образцы, старый канон и старые ожидания. Возможно, в этом кроется причина синдрома парадигм, который в разных, но до странности похожих формах мы наблюдаем в России и во Франции. Распад прежних форм величия опережает возникновение новой идеи величия, заставляя вслепую нащупывать ее очертания.
Можно ли клонировать интеллектуалов в обстановке нелитературных скандалов?
Честь историографа должна быть ограждена законом от ругательств…
Поиск новой концепции интеллектуального величия указывает на существование целого ряда проблем, мучительно переживаемых «сообществом». Распад привычных критериев оценки научного творчества и переструктурирование гуманитарного знания заставляет тех, кто играет на интеллектуальном поле, либо заняться поиском новых социальных ролей, либо бороться за сохранение старых. Скудость интеллектуальных событий и дебатов компенсируется парадоксальными социальными экспериментами и острыми конфликтами этих двух стратегий. Научную полемику в этих конфликтах нередко полностью оттесняет на задний план вопрос: «Ты кто такой?» И в этом вопросе за вполне осознанной агрессией звучит подсознательное недоумение от столкновения с чужими правилами потому, что на интеллектуальном пространстве появились игроки нового типа.
Такое недоумение выглядит тем более оправданным, что для обозначения «пришельцев» пока не возникло новых понятий, которые могли бы позволить четко отделить семена от плевел. Впрочем, весь словарь социальных терминов для обозначения «работников умственного труда» переживает в России, как и во Франции[220], не лучшие времена, и этот понятийный сумбур отчетливо отражается в лексике интервью. Даже спасительно широкое слово «интеллигенция» утратило сегодня свое доперестроечное значение. Среди очевидных причин следует назвать прежде всего распад советской интеллигенции на множество «сред» посткоммунистического общества. Интеллигенция (в том самом широком социологическом смысле, над которым иронизировал в интервью Пьер Нора, противопоставляя понятие «интеллектуал» всем тем, кто имеет диплом о высшем образовании) стала источником — хотя, к сожалению, не единственным, — для формирования политического класса, класса предпринимателей и многих других. Девальвация ценностей интеллигенции, которые сначала были важной составляющей идейного послания перестройки, а затем, не выдержав гнета «реальной политики», привели к поражению интеллигенции на последних выборах, является другой причиной. Мои собеседники редко используют понятие «интеллигенция», тогда как слова «среда» или «сообщество» употребляются ими постоянно как в устной, так и в письменной речи. Замещение понятия «интеллигенция» этически нейтральными, «социальными» понятиями, лишенными большинства прежних моральных или политических коннотаций, возможно, служит лишним указанием на признание «республикой ученых» своего статуса рядовой социопрофессиональной группы, неспособной более претендовать ни на политическое лидерство, ни на моральное влияние в обществе. Не менее важно подчеркнуть, что слова «среда» или «сообщество», которые практически всегда фигурируют без предикатов, являются деиктическим жестом, указанием на «вот это сообщество». По сути дела, это понятие, формально оставаясь нарицательным, выступает в роли имени собственного[221]. Очевидно, что эти термины носят переходный характер, вновь обращая наше внимание на то, что процесс поиска самоназваний существенно запаздывает по сравнению с происходящими изменениями. Естественно, возникает вопрос, не придет ли понятие «интеллектуал» на смену понятию «интеллигенция»?
Несмотря на постепенное вживание слова «интеллектуал» в повседневный русский язык, оно до сих пор не составило серьезной конкуренции другим терминам этого ряда. «Интеллектуал», понятый как эксперт, профессионал, холодный неангажированный аналитик, технократ, часто противопоставляется «интеллигенту» — со всеми морально-политическими коннотациями, которые несет в себе это слово в