Эпохе переводов не довелось увидеть обновления социальных наук. Напротив, она стала свидетельницей их глубокого упадка. Переводы, с которыми было связано столько надежд, сделали очевидной безрезультатность поиска парадигм и в России, и во Франции, и даже в Америке. Безысходность создавшегося положения заставляет думать, что кризис социальных наук — это лишь часть глобального интеллектуального кризиса, переживаемого сегодня европейской культурой[275].
Этот кризис трудно связать напрямую, как это иногда делают, с геополитическими изменениями последних десятилетий. Действительно, сколь бы ни были драматичны катаклизмы современности, разве события конца 1940-х — 1960-х годов — эмансипация колоний и научно-техническая революция, война во Вьетнаме и война в Алжире, революции 1968 г. — не могли спровоцировать глубокую интеллектуальную растерянность и кризис наук о человеке? И тем не менее на это время приходится расцвет структурализма, психоанализа, марксизма, социальной истории, не говоря уже о менее значительных направлениях. Все эти школы были уверены в своих методах анализа, в научной познаваемости общества и в способности предсказывать будущее. Покорные своим создателям, понятия социальных наук в те годы работали без сбоев, точно выполняя поставленные перед ними задачи.
Неотъемлемой составляющей современного кризиса, помимо утраты веры в старые парадигмы, является распад системы понятий, в которых была выражена привычная картина мира. На наших глазах понятия, еще недавно столь же незыблемые и само собой разумеющиеся, как основы мироздания, стали вызывать сомнения, недоумение и протест. «Истина» и «реальность», «наука» и «объективность», «либерализм» и «демократия», «культура» и «нация», оппозиция правых и левых, природы и общества — вот лишь несколько наиболее драматических общеизвестных примеров «неработающих» понятий.
Отказ от старых понятий был, как известно, важным жестом постмодернизма. Но постмодернизм оказался не способным ни полностью порвать с ними, ни уничтожить их. При всем своем радикализме он нуждался в старой системе понятий, ибо его проект состоял в ее отрицании. Именно поэтому сегодня, когда старая система понятий рухнула (в значительной степени благодаря его стараниям), постмодернизм сошел со сцены, так и не сумев изобрести имя для наступающей эпохи. Ибо — и в этом состоит отличительная черта нашего времени — на смену старым, отжившим свой век понятиям до сих пор не пришли новые.
Конец модернизма, конец коммунизма, конец СССР, конец истории. На грани тысячелетий разрыв, отрицание последовательности и преемственности становятся девизом дня в социальной мысли. «Конец» обозначает предел того, для чего раньше существовали названия, грань, за которой начинается то новое, для которого еще нет имени. Такое безымянное «оно» вынуждено донашивать имя своего предшественника, определяясь через то, что было «до». Единственный смысл множащихся «мета-названий псевдофеноменов» — постмодернизм, постструктурализм, постколониализм, посткоммунизм и пр. — сосредоточен в приставке «пост-», которая выражает неадекватность и устарелость старых понятий. «Пост-», «псевдо-», «нео-», «мета-» названия подчеркивают явственное стремление «растянуть» знакомое, затушевать разрыв, вдохнуть жизнь в угасающие понятия. Сделать вид, что мы еще не перешагнули грань, которая отделяла нас от привычного способа осмысления себя и мира.
XIX и XX века были до крайности скоры на изобретение новых слов, новых имен, новых понятий. Слова зачастую рождались прежде реалий и властно формировали политическую действительность. Ни один из европейских языков не устоял против создания собственного новояза. Бурную пролиферацию новых понятий, прежде всего в сфере социального и политического опыта, не случайно называют важной причиной катаклизмов истекшего столетия. Устремленный в будущее XX век был уверен в исполнимости своих проектов. Непредсказуемость будущего и отсутствие не только великих проектов, но и просто новых слов характеризуют наше время. Прошлое, на которое страшно оглянуться, стало изменчивым и непредсказуемым[276], в будущем зияет пугающая катастрофами неизвестность, а само всепоглощающее настоящее стремительно утрачивает телеологический смысл[277].
Сегодняшний кризис понятий сопоставим с тем, который, по предположению Райнхарта Козеллека и его старших предшественников, пережило европейское общество накануне Великой французской революции. Кризис, описанный Козеллеком, был плодотворен: он излился новыми понятиями, за рождением и осмыслением которых не поспевала пробуждающаяся к новому восприятию мира Европа. Кризис, который выпал на долю нам, отмечен печатью немоты: бессилие языка не способно выразить происходящие изменения.
А
Если Нильс Бор признан истинным создателем квантовой механики, то причиной этого являются не только его собственные открытия, но, главное, та исключительно творческая атмосфера интеллектуального кипения, свободного поиска и дружбы, которую он умел создать вокруг себя. <…> Он любил приглашать своих студентов в свой загородный дом в Тисвильде: там у него гостили и ученые, занятые в других областях знания, политики, люди искусства; беседы текли непринужденно, переходя от физики к философии, от истории к искусству, от религии к обыденной жизни. Ничего подобного не бывало со времен первоначального расцвета греческой культуры. Вот в каком контексте между 1925 и 1927 годами были выработаны основополагающие понятия копенгагенской школы, в большой степени упразднившие прежние категории времени, пространства и причинности.
Особенности кризиса понятий, о котором идет речь, хорошо видны на примере тех изменений, которые переживает сегодня понятие «наука». Новое отношение к науке, которое стало в последнее время стремительно распространяться в обществе, весьма отлично от привычного пиетета, столь свойственного европейской культуре.
«(Сегодняшняя полемика указывает на существование) все более и более скептического отношения к современной науке, которая рассматривается пессимистически и просто с открытой враждебностью. В наши дни наука превратилась для многих в синоним абсолютного зла. Поэтому сегодня, когда такое представление о науке является господствующим, следует напомнить, что совсем недавно, в 1970-е годы, доминировало другое видение науки, которое можно назвать оптимистическим и даже эйфорическим. Этот быстрый переход от эйфории к отрицанию не может не вызывать беспокойства, особенно потому, что такое изменение отношения прошло практически незамеченным. В этом и состоит главная проблема: научный оптимизм 70-х годов был столь же слабо осмыслен, как и научный пессимизм 80-х»[279].
Призывы «защитить науку от посягательств», которые стали все чаще раздаваться в разных дисциплинах, обнаруживают подлинную глубину переживаемого кризиса научности. Кризис социальных наук, о котором так много говорилось на страницах этой книги, непонятен вне общего кризиса научной рациональности, охватившего не только гуманитарные, но и естественные науки. Именно в нем, по мнению многих французских интеллектуалов, нужно искать объяснение кризиса социальных наук.
«Кризис социальных наук — это кризис научности вообще, исчезновение надежды, что каждая социальная наука — экономика, психоанализ, психология, лингвистика, история, в особенности благодаря марксизму, — обладает своей собственной внутренней научностью, столь же абсолютной, как научность математики. Идея прогресса выступала как результат взаимодействия всех этих наук, что позволяло говорить о „науке о человеке“ в целом. Этот комплекс идей был связан с революционным восприятием общества. Кризис революционной идеологии затронул все эти надежды, связанные с каждой из этих наук. Идея внутреннего единства и вера в возможность объединить все социальные науки в единую науку