Бенедикт понимает, что в нем живет страх жить и ищет его причину. Сюжет достигает пика, когда герой, преодолевая страх, кричит приведенному им к власти правителю: «Вы вообще… вы… вы… вы — Кысь, вот вы кто!!! Кысь! Кысь!». Это вариант лермонтовского, адресованного Богу: «Ты виновен!»[138] Но что отвечает обличаемый обличителю? Он отвечает: «Обозначка вышла… Кысь-то ты… Ты! Ты и есть… Самая ты кысь-то и есть».
Свершилось: либеральная личность, ищущая причину своего страха в Кыси и обвиняющая хозяина Кремля в том, что он вселяет в нее страх, сама оказывается причиной своего страха. Кысь, оказывается, в ней — кремлевский властитель знает, что говорит, знает, на чем держится его власть. Так Толстая сказала о том, что сегодня, по-моему, важнее и нужнее всего.
Сегодня нужна критика человека, критикующего смысл Бога, и критика Бога, критикующего смысл человека. Нужна критика субъективности, полагающей, что она через свой критицизм создает новую Россию. Нужна критика интеллигенции, претендующей на то, чтобы перехватить знамя субъекта культуры, выпадающее из рук власти и народа. Нужна критика отрицания, считающего, что оно несет людям новое представление о свободе, что оно через свою рефлексию создает в России новое качество развития русскости. Нужна критика способности русской интеллигенции к рефлексии по поводу своей способности к рефлексии. Нужна критика и чистого, и практического разума на русской почве — то, чем русская мысль никогда не занималась. Надо не повторять чеховское повествование о тупике, о невозможности жить, а надо показать, что механизм культуротворчества в России порочен, и сказать, что русская интеллигенция, отвечающая за этот механизм, не выполняет своей миссии.
Объектом критики Толстой стал синтез русского Бога и русского человека в чем-то третьем. В чем? В культуре. Бог у Толстой, получивший имя «Кысь», стал русской культурой. И это точно со всех точек зрения.
В XIX веке из критики Бога как нетворческого субъекта русской культуры (Лермонтов) и народа как нетворческого субъекта русской культуры (Достоевский)
Русская культура, она же Кысь, живет не на небесах и не в Кремле, а в русском человеке. И не столько в традиционном человеке — это само собой, сколько в том, который считает, что несет в себе инновацию и развитие. Это она, русская культура, смотрит в спину русскому человеку ежечасно и ежеминутно глазами убийцы, это она неумолимо стоит у него за спиной, как вечный Бог. Это русская культура, вечно голодная, вечный людоед, питается человеческим разумом, выпивает его, когда человек хочет вырваться из ее притяжения, и делает его «свиньей», посмешищем в глазах мира.
Кысь — это символ страха русского человека перед необходимостью меняться, его бегства от жизни, трусости жить. Символ нравственной импотенции, деградации русскости. Русский человек думает, что он стал личностью, свободен — ан нет, не стал. Кто виноват? Кысь? Но какая она? С трубкой в зубах и рябым лицом? С символом президентской власти на шее? С татарской нагайкой в руке? Нет. Это мы сами веками поротой задницей чувствуем, что не стали, не способны стать личностями. И не можем мы, веками окысевая от страха, понять самих себя как «уродов». И нет нам пощады, потому что всем нам, каждому из нас «Кысь в спину смотрит».
Роман Толстой — о закате того типа культуры в той части мира, где правит Кысь. Такого уровня обобщения в русской литературе не было.
Есть в романе и попытка поставить вопрос об альтернативе этой культуре. Бенедикт, отвечая на обвинение кремлевского начальника («ты Кысь!»), кричит: «Нет, я человек! Человек я!.. Да! Хрен вам!..» Значит, смеет сметь? Значит, не будет русский человек «уродом»? Значит, будет все-таки новая Россия?
Во всяком случае Бенедикт переосмысливает свою жизнь новым, «ясным, вдруг налетевшим знанием»[139]. Знанием о том, что всеразрушающая Кысь и в нем, Бенедикте тоже: много читал, но ничего из прочитанного не понял, не научился мыслить, искал слово, но сам убил свою способность к слову. Не сумел измениться, хотя считал себя личностью, зависящей только от собственных решений. Разворачивается озарение русского человека, ищущего знания, духовности, достоинства, но понявшего пустоту своего протеста, своей образованности и вроде бы найденной меры независимости от культуры и общества, никчемность своего вроде бы нового слова.
Однако и это «налетевшее знание» о себе еще не новое слово, а позорный «нутряной нык-мык», который не звучит, а «корячится»[140]. Оказывается, и переосмысливающий себя Бенедикт еще многого не понял, когда переосмысливал себя. «И еще чего-то не понял. Было важное что-то…», — говорит он себе[141]. Что же это? Искать книгу, «где сказано, как жить», оказывается, не надо. Авторитетов не надо. А надо изучать «азбуку жизни», законы реальной жизни, надо продолжать переосмысливать то, что кажется истиной. И хотя он делал это все время, но, как выясняется, делал не так, и надо опять делать то же, но по-другому.
Оказывается, мало отрубить себе хвост — порвать с прошлым. Мало свергнуть Набольшего мурзу и сменившего его нового диктатора, превратившего управление страной в семейный и мафиозный бизнес. Мало прекратить преследовать инакомыслящих, мало не дать казнить друга, мало читать запрещенные книги и защищать искусство. Надо попытаться понять, как добывать новое знание, чтобы измениться. А это уже не просто путь независимой и протестной личности XIX–XX столетий. Это путь личности
Перевод субъекта культуры из злого кысь-потустороннего в земное-полугрешное-полустремящееся к новому знанию, в полубоящееся всего на свете и в конце концов рвущее свои культурные кысь-корни человеческое существо — это ответ Татьяны Толстой на лермонтовский вопрос о том, виновен ли русский Бог в бедах русского человека. В мышлении Толстой содержится реальная новизна. Писатель отрицает смысл народа как альтернативу. Смысл Бога как альтернативу. Смысл единой и неделимой земли, империи как альтернативу. Идею патриотизма и национальных интересов как альтернативу. Методологически ясный разрыв с исторически сложившейся на территории России палеокультурой — суть романа.
В анализе Толстой есть и еще одно достижение. Она отрицает абсолютизацию смысла независимой личности, оторванной от архаичной почвы, как альтернативу этой почве. Когда победившие в схватке с хозяином Кремля либералы, стремясь к свободе, поднимаются в воздух, удаляясь от земли и «обтряхивая с ног золу — ступня об ступню»[142], Бенедикт, пытающийся осознать себя через идею личной свободы, остается на земле со своим народом. Остается в России, в каменном веке. Ему не нужна свобода от своего народа — пусть дикого, пусть фашиствующего. Он будет через новое знание, через изменение себя и самоизменение своего народа, через переход русских людей-палеатов из палеолитической культуры каменного века в современность строить в России новое общество. Строить в диалоге с теми, кто выходит сегодня на Манежную и другие площади. Диалоге на основе смысла личности.
В романе произошла смена субъекта. Состоялся переход субъектности от Бога (Кыси) и божественного вождя (кремлевского правителя) к личности (Бенедикту). В альтернативе Татьяны Толстой впервые в русской литературе появилась личность, суть которой в ее беспощадной самокритике с позиции ее способности быть личностью. Это конец блистательной изоляции личности от народа. Рождается принцип, провозглашающий независимость личности от всех социальных ролей и смыслов, но не отвергающий народ, а переосмысливающий расстояние до него.
В способности литературного героя XXI века к самокритике и самоизменению — залог того, что культурная революция, начавшаяся в русской литературе с Пушкина и Лермонтова, будет продолжаться.
В своем докладе я пытался убедить вас, коллеги, в том, что культурная революция в России продолжается. Она, действительно, продолжается. Я верю в это. И в то, что она, формируя в русском человеке личность, несет в себе альтернативное качество культуры, я тоже верю. Но хватит ли ее реформаторского потенциала на то, чтобы на месте разваливающегося здания «Русской системы» создать новое здание русской культуры? На этот вопрос я ответа не знаю.