«русской идеи». Оно действительно появилось позже. А насчет того, что возможность высказывать мнение они считали принадлежащим народу, а власть — царю, в докладе сказано. Равно как и о том, что власть, как они полагали, может принадлежать кому угодно, даже иноплеменникам. Только что здесь либерального и правового?
Алексей Кара-Мурза: Славянофильская идея соборности — это идея правовой общины. Подчеркиваю: правовой. И от власти, какой бы та ни была, независимой. Царю — свое, а общине — свое…
Игорь Клямкин:
То была правовая точка зрения, не доведенная до уровня государства и совместимая с его самодержавным устройством, о чем в докладе и в самом деле написано. Поэтому о «точке роста» если и правомерно говорить, то с существенными оговорками. А о том, как при так понимаемой «русской идее» можно было рассчитывать на диалог с Европой, докладчик, надеюсь, нам тоже объяснит.
Пожалуйста, Вадим Михайлович, больше вам никто мешать не будет.
Вадим Межуев:
«Именно „русская идея“ позволяла выявить ограниченность как русского западничества, так и русского национализма»
Я не хотел делать доклад о «русской идее». Меня попросил об этом Игорь Клямкин после того, как я что-то сказал на эту тему на первом семинаре. А после того, что я услышал сегодня, мне вообще захотелось снять доклад с обсуждения.
Большинству присутствующих, как мне показалось, эта тема просто неинтересна. То, что их интересует, они называют «реальностью». Реальность для них — это то, что им непосредственно видится в самой действительности. И какая-то чья-то идея тут, мол, ни при чем. А если она к тому же еще и не либеральная, то вообще лишена смысла и представляет лишь сугубо исторический интерес. Можно, конечно, выслушать доклад и о «русской идее» — ради вежливости или простого любопытства, но какое опять-таки все это имеет значение для познания реальности, тем более современной?
Так я понял некоторых выступавших, чье мнение и вызвало у меня желание ответить им.
Игорь Клямкин настойчиво спрашивал меня, как я отношусь к «русской идее», отвергаю или принимаю ее, считаю устаревшей или еще пригодной для употребления. Мне казалось, что я дал ответ на этот вопрос в докладе. Если бы я считал ее устаревшей, доклада не было бы. Те, кто когда-то писали о «русской идее», поставили перед Россией вопрос, на который, по моему мнению, у нас и сегодня нет окончательного ответа. Смысл этого вопроса, на мой взгляд, не понят ни нашими либералами, ни нашими националистами. Первыми потому, что они предпочитают рассуждать о будущем России в сугубо экономических или политико-правовых терминах, а вторыми потому, что не могут выйти за пределы исторического прошлого России, именно в нем видя образец для ее будущего.
«Русская идея» совсем о другом. Она не содержала в себе никакой экономической или политической программы преобразования России, не звала ее ни к рынку (тем более что в дореволюционной России рынок уже существовал), ни к демократии. Но она не была и апологией эмпирической России, ее прошлого и настоящего.
Вопрос, поставленный творцами «русской идеи» в ее изначальном смысле, — это вопрос о системе
Разговор о «русской идее» и был в конечном счете разговором о том, какой может и должна быть цивилизация, если придерживаться христианской этики в ее, правда, не католическом или протестантском, а православном понимании. Подобный разговор не смог бы состояться, будь Россия к тому времени уже сложившейся до конца цивилизацией. Об идее не говорят, когда с реальностью все ясно, когда она уже застыла в своей цивилизационной определенности. Неудовлетворенность реальностью, ее не поддающаяся определению аморфность и рождают потребность в таком разговоре.
Но ошибаются и те, кто думает, что этот разговор исчерпывается признанием необходимости существования рыночной экономики и правовой демократии. Та и другая существуют во многих странах Азии и Латинской Америки (в Индии, например), но не ими определяется их цивилизационная идентичность. И Европа — это не просто рынок и демократия, но особого рода цивилизационная общность, суть которой и выражена в ее идее. Общность, возникшая на пересечении двух мощных традиций, идущих из греко- римской античности и Средневековья, и представляющая собой сложный сплав научного рационализма с христианской моралью. Явный перевес рационального над моральным, четко обозначившийся в Европе Нового времени, стал для творцов «русской идеи» той отправной точкой, от которой они отталкивались в своем понимании логики цивилизационного развития.
На одном разуме, как его понимали европейские просветители, нельзя создать цивилизацию, пригодную для полноценной человеческой жизни. Никакой разум не может заменить собой души и сердца, взять на себя функцию человеческой совести. Только верность моральным заповедям христианства способна окончательно победить варварство, стать основой истинной и потому универсальной формы человеческого общежития. Ничего иного сторонники «русской идеи» не предлагали. Они лишь утверждали, что главной причиной поразившего Европу культурного кризиса стала безличная рациональность в сочетании с этическим релятивизмом и утилитаризмом.
Не отрицая позитивного значения западного рационализма в деле технического, научного и всякого иного прогресса, творцы этой идеи как бы обращались ко всем реформаторам со следующим призывом: «Ради Бога, можете проводить любые реформы, которые посчитаете нужными, но при этом не забывайте, что высшим назначением человека является все же не материальная выгода, не социальный успех и даже не демонстрация собственного ума, а его нравственная ответственность за других людей, его соучастие в общем деле спасения всех». Тот факт, что этот призыв облекался в религиозную форму, апеллируя к ответственности человека перед Богом, не меняет его моральной сути. И что же в этом призыве не современного и устаревшего?
Дело, однако, не просто в моральном призыве, содержащемся в «русской идее». Чем бы тогда она отличалась от обычной моральной проповеди, от примитивного морализаторства? Существеннее то, что именно «русская идея» позволяла выявить ограниченность как русского западничества, так и русского национализма. При всей их непримиримости друг к другу, они сходятся в одном — либо вообще в отрицании исторического универсализма, либо в его признании, но только в европейском или русском обличии. Но тем самым отрицается и наличие этического начала в истории, которое и является эталоном подлинной универсальности. Если у западников разговор об этическом оттеснен на второй план, а то и вовсе вытеснен рассуждениями об экономических и правовых реалиях европейской цивилизации, то у националистов этическое сведено к этническому. Европоцентризм западников и этноцентризм националистов — каждый по-своему — отрицают мораль, которая может быть только сверхнациональной или универсальной, если правильно понимать природу морали.
В этом смысле «русская идея» не была ни западнической, ни националистической. Это этическая идея, но только придерживающаяся иного морального кодекса, чем тот, который свойствен этике протестантизма. Возникновение этой идеи объяснялось тем, что только в ней содержалось условие освобождения России, ее интеллектуальной элиты от расколовшей ее дихотомии западничества и национализма. Согласно этой идее, цивилизация, приемлемая для России, должна быть выстроена по меркам не Европы в ее нынешнем виде и не исторической России, а возвышающейся над ними морали.
Считать современный Запад эталоном такой морали было бы явным преувеличением. Да и сам Запад так о себе не думает. Но и Россия со всей своей самобытностью и народной ментальностью не может быть таким эталоном. Только цивилизация, способная выстроить всю систему своих социальных отношений и институтов не только на рациональных и правовых, но и на моральных основаниях, может считаться по своему духу универсальной.
Вера в возможность построения такой цивилизации и питала собой «русскую идею». Даже если отбросить свойственную ей религиозно-православную риторику, заключенный в ней этический идеал