юридическом смысле к нему всё это и впрямь не относилось.
Выгнали-то меня.
– Чува-а-ак! – на лице Роди появилось мучительное, зубоврачебное выражение.
Видимо, не рассчитывал меня застать.
– Чувак… Ну что за уроды, а? Гребаные трупаки зашитые, мать их! Ну как ты, держишься?
Я пожал плечами. Мне хотелось заглянуть ему в глаза, но он в мою сторону не смотрел – принялся рыться в своей тумбочке, в грудах хлама, что-то напряженно искать.
– Дерьмовая история вышла, а? Я очень ценю, как ты держался! Ты настоящий, Кай, ты самый разнастоящий гребаный дружище! Не подвел меня под гребаное казнилово ректорское, а?
Разумеется, я его не подвел. С самого начала ректорского расследования было понятно, чья голова займет плаху. Моя.
Со стены на меня замахивался окровавленной секирой голый по пояс, в меховых штанах, гвардейский сотник Скоряга в исполнении артиста Христофора Бейля – герой вышедшей в прошлом году очередной части «Имперских Хроник» Лукисберга-младшего.
Мы с Родей часто спорили, чья синема лучше – старшего или младшего Лукисбергов.
Родя ратовал за младшего, ему главное было, чтоб «побольше махалова, мяса и титек».
Я смотрел на окровавленную секиру Бейля и думал: взять бы вот такую да пройтись по нашему универу, начав с Роди – и до самого ректората, не забыв навестить Процентщицу на Корюшковой! По смутным Родиным рассказам я догадывался, что гамибир он брал у нее. Тот самый гамибир, из-за которого было принято решение об отчислении меня с третьего курса Питбургского Императорского университета, с факультета журналистики…
Родя наконец нашел в своем хламе, что искал, – пухлый конверт. Принялся совать его мне. Мол, благодарность. От души. Ну, как бы символически. Хоть так – а, чувак?…
Чтобы ничего не говорить, я взял конверт.
Родя радостно осклабился:
– Кай, старина! – протянул для пожатия руку, чуть подрагивающую из-за остаточного действия «торчашки». – Друзья?!
Я встал, взял с кровати свой чемодан-левиафан. Подойдя к дверям, бросил конверт в урну. Толкнул скрипучую дверь.
Остаток времени до поезда решил скоротать в привокзальном кафе.
В поезде развлекался чтением «Питбургского вестника» и столичного «Инфернопольского Упокойца».
Прогрессивного литературного альманаха «Ладийское душемерцание», который более пристал студенту (бывшему студенту, мысленно поправился я), в вокзальном киоске не оказалось – очередной тираж в который раз пустила под нож некрократическая цензура.
«Вестник» поражал стилем изложения хроникеров:
«Упокоец» в голос кричал заголовками:
…За окнами экспресса рос, медленно надвигался город-миллионер Яр-Инфернополис. Имперская столица, которую я покинул в шестнадцать, уехав учиться на журналиста в Питбург, нашу культурную столицу.
Я снова дома.
Экспресс стучит колесами по ажурному мосту, проплывают мимо мириады ржавых крыш, заполненная судами гладь реки Нави, радужной пленкой затянутые изгибы реки Яви, величественные соборы и башни из стекла и бетона, фабричные трубы и причальные вышки дирижаблей.
Царство сияющих плоскостей, клубов пара, переплетающихся ржавых труб и облупленных заклепок, царство золота и красного дерева, спирта и кислой капусты, сизого мха и копоти…
Город разделен не только на географические округа, но, как корюльский рыбный пирог – на слои, и это становится видно тем отчетливее, чем глубже нить рельсов, натянутая над лабиринтом улиц, приближается к Питбургскому вокзалу.
Внизу – котельные, чумазые истопники-импы, «служебные» и «беспризорные» мертвяки, жар угольных топок, дымная геенна.
Вверху, средь облаков, дирижаблей и стрекочущих бипланов и трипланов – чертоги городской элиты: аристократов и некрократов.
Между верхом и низом кипит жизнь – в многоквартирных домах и гостиницах, в пивных и арт-галереях, в переполненных госпиталях и общественных банях, в толчее рынков и механическом шуме фабричных корпусов…
Яр-Инфернополис, мой дом.
Герти, сестренка ненаглядная, встречает меня на пороге особняка в конце Цветочной улицы.
Встречает вопросительным взором прекрасных серых глаз.
– Получила твою телеграмму, ничего не поняла!
– А чего тут понимать? Меня вытурили.
– То есть как, Кай?! Что значит – вытурили?
– То и значит. По итогам ректорского расследования. За хранение и распространение наркотиков в студгородке. Гребаный гумибир, разноцветные мишки… Каково?
– Ты рехнулся? Вот уже не ожидала, что мой брат…
– Ну, ё-мое, Гертруда! Разумеется, я тут ни при чем! Один приятель, пирданиол, сунул мне в вещи, чтоб самому отмазаться. А эти гребаные некрократы…
– В чем дело? Объясни толком!
– Слушай, я действительно чертовски устал.
Герти машет ладонью:
– Ладно, проходи!
Внутри я знакомлюсь с тремя Гертиными (соответственно, и моими, хотя до этого я про них знал только из писем) родственниками. Пьют чай в гостиной.
Миловидная барышня с немыслимой прической – малиновыми и синими прядями – и татуировкой на открытых плечах.
Рыжий, коротко подстриженный парень в черном тренировочном свитере – такие называют «оливками», от «Оливусских Спортивных Игр».
И еще один домочадец, про которого Герти говорит:
– Вот оно, чудо наше!
Чудо уныло ковыряет ложкой тарелку манной каши. На нем матросский костюмчик, белые гольфы и салфетка-слюнявчик. Малиновые щеки перепачканы кашей, но дальше этого дело не продвигается. Рыжий парень и девица в татуировках увещевают Чудо съесть еще хотя бы ложечку.
– Аймиай Коапэ! – рекомендуется Чудо, при виде меня с радостью бросая ложку и маша обеими ручками.
– Адмирал Корпс! – ржет рыжий парень. – А ложку-то чё бросил? Давай наворачивай, гроза джаферов!