надлежит оказать им содействие в воссоздании своих самостоятельных национальных государств, — это наш интернациональный долг. Не выступил только Кайновский. Я предложил ему все-таки высказаться. Он неохотно поднялся, сказал:
— В принципе я согласен с товарищами. Впрочем… — он помедлил, словно обдумывая, стоит ли разжевывать известные истины, — впрочем, есть международное правило и право — не вмешиваться во внутренние дела других государств. И есть авторитетное указание Ленина: революцию на штыках не экспортируют.
— Что вы намерены этим сказать? — спросил его Веснянкин.
— То, что сказал, — вежливо ответил Кайновский.
— Значит… — Веснянкин нахмурился, бросил в сторону Кайновского недружественный взгляд, — значит, в Европе нам, собственно, и делать будет нечего? Доколотим фашистскую армию и грянем на радостях в литавры. А что там придумают венгры, французы, те же хронически воинственные немцы — черт им свидетель, нас это не касается. Это вы хотели сказать?
Кайновский лукаво подзадорил:
— Возможно.
— Нет уж, позвольте, товарищ Кайновский, — Веснянкин решительно встал. — Как же так, не наше это дело? Нам небезразлично. Мне, например, уверяю вас честью, совсем небезразлично, что нагородят в Венгрии или Румынии. Может, придумают что-нибудь похуже фашизма. А может, захотят оставить прежние порядки. Вывеску мы вам перекрасим, а что касается Хорти, Антонеску — извините, скажут, это наше внутреннее дело. То же самое и относительно Германии. Фашизм там у власти с 33 года. За одиннадцать лет он пустил свои гноеродные корни во все уголки и щели. И что же — неужели мы оставим эту злокачественную опухоль нетронутой? Неужели не поможем немецкому народу оздоровить Германию? Я, знаете ли, еще в первый день войны дал себе клятву снять обмундирование армейского доктора только после полной победы над эпидемией. После надежной дезинфекции и вентиляции Европы. После того, как будет обезврежен последний вибрион холеры. Потом я подтвердил эту клятву у гроба жены, погибшей под бомбой в санитарном поезде…
— Вы безусловно правы, — как-то радостно отозвался Кайновский и тут же досадливо поморщился.
— Еще бы! — крикнул Веснянкин. — Кто же осмелится оспорить эту святую истину? Вас не могу понять. Так и представляется: в беззубый христианский гуманизм играете.
— Ну полно, я ведь согласился с вами. Муху, недаром говорят, можно раздуть до слона.
— И уступчивость ваша, простите, не понятна. То вы — одно, то — другое. Где же ваше подлинное мнение?
— Ах, золотая середина! — опять с какой-то радостью бросил Кайновский. — Мы были бы мудры, Николай Петрович, если б умели всегда находить эту спасительную середину.
— Не накажи господь подобной мудростью!
Все рассмеялись. Веснянкин сердито опустился на стул. Кайновский продолжал улыбаться.
Я был доволен. Это как раз то, чего я добивался. К сожалению, этот семинар был у нас последним: скоро меня выписывали.
Дня через два я сидел во дворе под кустом сирени и мечтательно поглядывал в небо. Заканчивался май, приближалось лето; я ворошил в памяти прошедшее и не спеша размышлял о будущем. Подошел Кайновский, вежливо спросил:
— Стало быть, снова на фронт?
— Снова на фронт. Послезавтра выпишут.
— Вы хорошо проводили семинары. Я с удовольствием слушал ваши разъяснения.
Интонацией было сказано, что комплимент — обычная любезность, за чистую монету его принимать не следует.
Подумав, я сказал ему:
— Но вы ведь со мной не во всем согласны?
Он тоже подумал.
— Вы слишком настойчиво требуете определенности.
— Профессиональная привычка пропагандиста.
— Думаю, не только привычка.
— Тогда — партийная заинтересованность.
— Скорее всего, это. Даже — именно это.
— С чем вы не согласны?
— Нет, я со всем согласен. Но иногда мне кажется, что вы идеализируете действительность. А идеализируя, нередко сбиваетесь на утрировку.
— Чуть-чуть идеализировать склонен, утрировать — нет, не смею. Истина превыше всего. Может быть, подскажете, что именно я утрирую. Буду благодарен.
Он оглянулся. Махнул снисходительно рукой.
— Грубо говоря, вы ставите людей на котурны и расстилаете перед ними ковер.
— Человек есть человек. Высшая ценность подлунного мира.
— Большинство людей не заслуживает этого.
Он сел рядом со мной, закурил и спокойно начал:
— Человек со всеми его потрохами остался в моральном отношении тем же, кем был он пятьсот и пять тысяч лет назад. Все тот же: внешне приглаженный, внутренне темный и греховный. Эгоизм его неистребим. Жажда власти, стремление к стяжательству — вот потайные пружины этого сокровища. И нервные нити всякого прогресса. Чем выше, по нашему мнению, человек поднимается, тем эгоистичнее он фактически становится. Цивилизация и прогресс — всего лишь безграничное утончение и изощрение эгоизма. Даже любовь — не более, как стойкий животный инстинкт, взаимное влечение мучимых похотью самки и самца.
Я прервал его:
— Панихидно, товарищ Кайновский. Ой как старо и невежливо. А по сути — клевета. Вы смертельно ненавидите людей.
Он брезгливо усмехнулся:
— Большинство так называемых людей в душе с грязнотцой и развратцем. Не было и нет ничего святого! Выдумка блаженненьких! И все прозелиты новейших убеждений тоже не смогут промыть и очистить нашу мохнатую душу. Сизифов труд! Homo sapiens вечно пребудет нагим и греховным.
— Нет, вы убежденный человеконенавистник. Плюете в людей без стыда и совести. Вы циник- ницшеанец, если не похуже.
Кайновский сердито ответил:
— Пустые дефиниции!
— Продолжайте.
— Во имя чего?
— Жалко, что больше, наверно, не встретимся. Мы бы схватились. И крепко схватились бы, а?
— Нет. Не интересно. — Загадочно прибавил: — Остались при своих. — Встал со скамейки, тихо процедил: — Прощайте. Желаю успехов на поприще пропаганды.
Изящно повернулся и ушел.
Его изящный, безусловно вымуштрованный поворот и щедро снисходительное пожелание, брошенное с тонкой издевкой, вызвали во мне раздражение.
Когда он ушел, я подумал: «Нет, быть пропагандистом — не легкое дело. Не только не переубедил — до сих пор не раскусил
Ночь смерти и воскресения