— Мы все теперь глупы, как котята. — Виктор отвернулся.
Ясно, он чем-то взволнован, но сказать не хочет, и мои дальнейшие расспросы могли показаться ему бестактными. Я решил подождать. Проведу эту ночь у них в батальоне, потом выберу час — поговорим. Все-таки товарищ: вместе учились в десятилетке, вместе прошли с боями от Таллина, вместе, случалось, обедали, даже в атаки не раз ходили рядом. Мы делились друг с другом всеми своими мыслями, но в последнее время Виктор, кажется, замкнулся, стал загадочным и малоразговорчивым. Потолкуем ночью.
Потолковать, однако, не пришлось. Сразу после ужина Виктор получил приказ — занять наблюдательный пост впереди позиций. Уходя он крикнул.
— Жди на рассвете!
Я прилег в его окопе.
Чего только не припомнишь за ночь, когда ты один. Вспомнишь и хорошее, и плохое. Плохое началось 22 июня, до того было только хорошее. И прав этот рыжий Гнатюк: поэт безусловно ошибся… Комиссар молчит, словно и без того понятно. Ему, может, и понятно. Сорок шесть лет, до войны — ответственный работник в Ленинграде, преподавал студентам философию. Спросил у него однажды, кто такие эмпириокритики, он невежливо ответил: «Извольте, юноша, прочесть у Ленина. Сочинения, том тринадцатый». Говорят, что многие философы — неисправимые педанты. От мудрости что ли? Был бы рядом Пашка — тот бы разъяснил. Тоже, наверно, со временем станет педантом. Где он теперь?.. А с Виктором мы договоримся. Хотя еще в школе нам заметили: «Удивительно, почему вы дружите? Вы же такие не похожие». Он даже посерел от дум. Недаром заострился осетинский нос, а синие, прежде ленивые глаза теперь беспрерывно бегали, будто развинтились.
С мыслями о Викторе я задремал.
А чуть забелел рассвет, немцы обрушили ураган огня, затем покатились их цепи. Полных два дня они не тревожили нас ни обстрелом, ни атаками — и вот спохватились, спеша наверстать упущенное.
— Держитесь, железные черти! — сказал по телефону командир полка.
Держались мы истово. Слева от меня лежал за бруствером Орестов. Мы стреляли с ним попеременно, едва немцы приближались к валуну, что поблескивал метрах в двухстах впереди окопов. Ствол моего автомата накалился докрасна, в голове стоял шум, глаза от напряжения слезились. «Это вам не ромашки нюхать», — зло подумал я, глянув на профессора. Он лежал в неглубокой яме, то и дело поправляя каску, очки, и хладнокровно поливал из автомата. Спина его дымилась, со лба струился пот.
Две нахальные атаки отбили, третья, по-видимому, была решающей. Немцы ползли сквозь огонь, не страшась потерь, точно пьяные. В тридцати шагах от наших окопов они поднялись и с криком лесных дикарей бросились вперед. Трое рослых, зеленых, с расстегнутыми воротниками лезли прямо на меня. Если бы один, было бы не страшно, двое — тоже, пожалуй, терпимо, но трое — уже много. Трое к одному — плохое соотношение. Я вставлял новый диск, замешкался, они подошли совсем уже близко. «Гранатой!» — мелькнула спасительная мысль. Гранаты со мной не было. Один неожиданно рухнул: его подкосил Орестов, двое продолжали идти. Я уже видел их потные рожи, мутные глаза, но диск пока еще не вставил. «Кинусь с кулаками — была не была!» В этот злополучный час кто-то отчаянно крикнул: «Ложись»! — и надо мной обломилось небо… Когда я поднялся, рядом был Орестов, а метрах в семи от окопа валялись два трупа.
— Живой? Ну и отлично. Боялся зацепить тебя из автомата, пришлось, видишь ли, выбросить лимонку. Ты уж извини, пожалуйста. — По щеке у него стекала струйка крови. — Пустяк! Своим же осколком слегка царапнуло.
— Спасибо, Герман Петрович.
— Успеем, сочтемся, — Орестов отполз в свою ячейку.
Потом они снова пошли. Пятую атаку мы не выдержали. Вместе с батальоном на четыреста метров отодвинулся весь полк.
В десять утра в батальон пришел командир дивизии.
— Завтра — на старые позиции. Слышите, капитан?
— Ясно, товарищ полковник!
Виктор
Возвратиться на прежние позиции, как приказывал командир дивизии, не удалось. Весь длинный день, с утра до поздних сумерек, пытались сбить еще не успевших окопаться немцев — ничего у нас не вышло. Только второй батальон — недаром назывался он «железным» — продвинулся вперед на двести- триста метров.
Вечером я разыскал Приклонского на левом фланге батальона. Он лежал у бруствера, глядел задумчиво в ту сторону.
Светила полная луна. Ее холодный зеленоватый свет растекся по всему «нейтральному» пространству. Редкие, потрепанные пулями кусты отбрасывали призрачные тени. Прямо перед нами, на полпути между немецкими и нашими траншеями, топорщилось раздерганное дерево — кажется, рябина. За ней и чуть правее угрюмо покоился серый валун, может быть, могильный камень. Была тишина, веяло болотной сыростью, душу томила тоска.
— Виктор, что задумался?
— А, это ты, Алеша! — откликнулся он равнодушно. — Гляжу вон на ту спаленную рябину. Каково одной между двумя враждебными мирами. С ума сойдешь в таком нелепом положении. Ты просвещать пришел или моралите? читать?
Сели на бруствер, лицом к противнику; я рассказал ему о положении на фронте. Слушал он внимательно, ни разу не перебил и, вопреки обыкновению, не задал ни одного вопроса.
— Что же молчишь? — не выдержал я.
— А что мне сказать? Возражать не собираюсь. Убеждаешь: Ленинград не сдадим, немцев остановим, затем перебьем их, как желтых тараканов, — до чего все правильно! Только вон тот бессловесный камень может не понять твои вразумительные басни. На то он и камень…
Его замечание меня не обидело, хотя я подумал: никудышный, должно быть, я агитатор, если мои закругленные фразы, точно пустые жестянки на ветру, не трогают даже товарища. Впрочем, его не легко было тронуть, — глаза его забегали, брови задвигались, и весь он как-то съежился, насторожился — говорить, похоже, ему не хотелось.
Минуты две молчали.
— А знаешь, я уже не комсомолец, — вымолвил Виктор.
— Как, не комсомолец? — Я его не понял.
— Ты вот комсорг, а не подозреваешь, что в твоей большой организации еще с позавчерашней ночи Приклонский уже не состоит. Сам себя вычеркнул!
— Как же ты умудрился? — усмехнулся я.
— Не так уж хитро, Алексей. Все в этой нескладной, суматошной жизни происходит удивительно нехитро… Видишь тот камень в створе разбитой рябины? — Виктор показал вперед. — Днем он вроде серый, теперь, видишь, сумрачно-зеленый, под цвет немецкого мундира. Под этим печальным обломком гранита зарыт в сырую землю мой комсомольский билет. И ни мне, ни тебе его не достать: камень — отличная точка прицела.
Меня бросило в пот, в голове мелькнуло: «Струсил!»
— Вернемся — пожалуй, возьму, а нет — так тому и быть, останется в могиле.
— Зачем ты это сделал? — спросил я охрипшим голосом.
Виктор неловко улыбнулся.
— Не думай, что по трусости. Просто так. Очень надоело быть фальшивым.
— Что значит — фальшивым? Говори до конца, если начал.
— Я и не прячусь, — обиделся Виктор. — Ты, вероятно, подбираешь слова, чтобы разложить меня по косточкам. Я помогу тебе: не место таким в комсомоле! Энтузиазма, знаешь, не хватает. С первых дней