— Верно, товарищ Гнатюк, в Ленинграде с тактикой не развернешься.

Усатый путиловец возвысился над бруствером, посмотрел окрест.

— А, ей-богу, Кузьма Ларионыч, — обратился он к сухому, тощему, с давнишним синим шрамом на затылке, — ей-богу, в этих краях мы с тобой бывали.

— Может, и бывали, — ответил рабочий. — Жизнь длинная, широкая, всего перебывало, — разве тут припомнишь.

— А вспомни, Ларионыч, ну-ка, вспомни. Не за тем ли вон прихолмком, — усатый показал вперед, в сторону противника, — мы с тобой в суровом девятнадцатом на Юденича ходили?

— Похоже, за тем, — согласился Ларионыч, вглядываясь вдаль. — Память твоя вострая, глазами тоже не состарился.

— И Федюшку там похоронили…

— Петра Мартынова, покойного?

— Вот был парень, ребята! — обратился старший к солдатам. — Настоящий пролетарский парень. Музыкантом числился в отряде, на трубе играл. В атаку первый ходил, в разведку тоже прежде других вызывался. Ушел раз в разведку — и не прибыл. Нашли через два дня. Там, за прихолмком, нашли. Родничок там чистый и луговинка свежая. На той луговинке подобрали. Семь кинжальных ран Федюшка принял. На груди доска лежала: «Из красного Питера…»

Путиловец сдернул старенькую кепку, сказал:

— Вечная память герою.

— Вечная память, — повторили Кузьма Ларионыч и третий, молчаливый.

Вслед за ними сняли головные уборы комиссар и все наши солдаты. Я посмотрел на Виктора. Он стоял, опустив глаза, и мял в руке пилотку.

— Ну, вот и ознакомились, — кивнул комиссару начальник делегации. — Будем прощаться. — Солдатам сказал: — Стало быть, велим вам, сыны, стоять по чести-совести. Отступать не помышляйте, не позволим. Справитесь с задачей — спасибо вам объявим, не справитесь — других призовем, либо сами ваше место займем. Рабочий класс — справедливый, гневный класс. И уж вы его, ребята, не гневите.

Преображенные проспекты

На фронте никогда не знаешь, где ты будешь завтра или нынче к вечеру, либо даже через час, через полчаса. В тот памятный августовский день меня никто не спрашивал, чего я хотел бы, — молча положили в санитарную машину и выгрузили где-то в Ленинграде. Я был безнадежно глух и столь же безнадежно нем, будто упрямый противотанковый надолб: в атаке у серого камня меня контузило. Не спросили и потом, после выздоровления. Если бы спросили: «Где ты желаешь служить, замполитрука Дубравин?» — я, не размышляя, сказал бы: «В Н-ском стрелковом полку, с батальонным комиссаром Коршуновым». Нет, не спросили. Даже не послушали, когда я доказывал, что должен возвратиться в свою боевую часть. Спокойно и твердо решили: «Войска ПВО, Ленинград. Полк аэростатов заграждения».

Новый мой начальник старший политрук Полянин при первой же встрече резонно внушил:

— Зенитные средства — важнейшее дело воздушной обороны. Отныне мы с вами апостолы, Дубравин, апостолы небесной ПВО.

Я промолчал. ПВО, конечно, — звено в системе обороны, и служить в полку матерчатых аэростатов, понятно же, кому-нибудь нужно. Но почему же мне, комсоргу боевой стрелковой части, выпала такая печальная доля? Правда, у меня продолжало позванивать в затылке, а уши по временам еле-еле слышали. Ограниченно годен. Все-таки обидно: в самом начале войны угораздило стать неполноценным.

Полянин для начала посоветовал обойти все «точки», изучить их дислокацию, на месте познакомиться с людьми.

— Включайтесь, товарищ Дубравин. Начните хотя бы с Автова, закончите Троицким полем. Фронт у нас широкий. Весь юго-запад Ленинграда прикрываем.

И вот новоявленный апостол, он же презренный «колбасник» — на хлестком солдатском жаргоне, отправился в первый раз по «точкам».

«Точка» — это сырая землянка где-нибудь на задворках улицы, вмещающая десять-двенадцать человек, расчищенный бивак под открытым небом, на нем лебедочный автомобиль, один или два серебристых аэростата и зеленый либо серый, совсем неуклюжий газгольдер — перкалевый баллон для переноса и хранения газа. Не очень богатое, но безусловно нужное хозяйство. Десятки и сотни таких вот повсюду разбросанных «точек» подымали в воздух железные тросы, и тогда над городом повисала заградительная сетка против самолетов. Чем выше этот занавес, тем хуже противнику вести прицельное бомбометание.

Однако не «точки» запомнились мне в первые дни моей службы в городе. Запомнился сам Ленинград, его преображенный облик, тревожное, настороженное молчание. Я шел из Автова к Балтийскому вокзалу и не переставал дивиться. Город был тот же, каким я оставил его 1 июля, но за два с лишним месяца он стал для меня почти неузнаваем. Яркие вывески сняты, окна нижних этажей заложены кирпичом либо забиты досками. На чердаках и крышах виднелись стволы пулеметов и зенитных пушек. Часто встречались бетонные капониры, зияли амбразуры бойниц.

На улицах в нескольких местах возвышались баррикады. Рельсы, стальные болванки, тяжелые заборные решетки были уложены в полутора-, двухметровый холм и прочно прошиты огнем электросварки. За стенками баррикад в сторону противника щетинились ржавые «ежи», топорщились острые камни и куски металла.

Густо дымил Кировский завод. Черные, с желтой подпалиной клубы медленно катились по крышам цехов, затем, спохватившись, устремлялись кверху. На проспект неслись вздохи молота, сиплый свист заводского паровоза, лязг и перезвон железа. Вероятно, точно так же он дымил и прежде, знаменитый Кировский завод, но теперь, казалось, он дышал по-новому — глубже и ритмичнее, — напряженно бился и стонал за воротами металл.

У Нарвских ворот бросились в глаза свежие надписи и указательные стрелки: «Вход в бомбоубежище». Убежища — в подвале каждого прочного дома; в опустевших скверах, среди вымокших клумб и газонов — узкие земляные щели. В таких неуютных щелях можно укрыться от осколков, — от бомбы, понятно, не спрячешься.

Вышел на площадь. Раньше была светлая, просторная, теперь почему-то сузилась и потемнела. Наверно, потому, что тесно заставлена короткими бетонными столбами. Это, разумеется, правильно. Не будь на ней бетонных коротышек, она, по нынешним временам, могла бы сойти за идеальный танкодром или посадочное поле для вражеских самолетов. И тесно на ней потому еще, что спрятан, зашит почерневшими досками высокий и светлый монумент Сергею Кирову. Гордый был монумент. Смотришь, бывало, на вытянутую руку фигуры и видишь вокруг солнечный простор, облака, голубые дали. Теперь никакие дали не мерещились. Небо затянули тучи, дул прохладный ветер, шуршали под ногами нападавшие листья.

На Обводном канале по фасаду высокого здания свисал до тротуара новый печатный плакат. Огромные красные буквы слагались в стихи:

Ленинградцы, дети мои, Ленинградцы, гордость моя!..

Я подошел поближе, прочел все стихотворение. Оно было длинное — целая поэма. Запомнились пять строчек:

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату