Незаметно подошел преподаватель тактики, строгий рыжеватый капитан, раненный осенью прошлого года в плечо.
— Почему не окапываетесь, Кудрин?
— Ох, и надоело, товарищ капитан! Еще под Белоостровом до тошноты осточертело.
Кудрин гордился, что прибыл в Ленинград из-под Белоострова. Говорили, что раз в удачном поиске он лично захватил живого «языка» и приволок его на финской плащ-палатке.
— Будьте добры окопаться, — повторил преподаватель.
— Есть, окопаться! — охотно согласился Кудрин и потянулся за лопатой.
Но чуть преподаватель скрылся за кустами, Кудрин снова отложил лопату, снова растянулся навзничь на песке, снова затянулся папироской.
Роту вернули на исходные, заставили повторить маневр. Кто-то недовольно крикнул:
— Зачем? Почему?
Преподаватель тактики спокойно заметил:
— Каждый за всех, все за одного.
Сердитые, поползли опять…
После «отбоя» окружили Кудрина.
— Из-за вас вот… лишний раз киселя хлебали, — виновато высказался Водовозов. Гимнастерка на нем насквозь пропотела, на лопатках выступила серая соль.
Кудрин довольно засмеялся:
— Я эту науку, дорогой коллега, с сорокового года знаю. С тех пор, как вышел из военного училища. Про вас не говорю. Вы ведь не кадровый? Вот и потейте на здоровье.
— Вы хам, товарищ Кудрин, — смутившись, сказал Водовозов.
Кудрин удивился:
— Ой ли! Ну, а вы… лапша. Именно, гражданская лапша. — Повернувшись ко мне, фамильярно попросил: — Подтверди, Дубравин.
— Что я должен подтвердить, по-вашему?
— Ну то, что размяк он, размок и раскис окончательно. Год уже воюет, а ползать по-пластунски не умеет.
— Я не видел, как он ползает.
— А, ты ведь тоже из этих… из студентов.
Меня взорвало. Почему-то вспомнил нынешнее утро, сизое марево над мостовой проспекта, блеск электричества в глазах комиссара. Вспомнил и вне всякой связи с этими воспоминаниями резко сказал:
— Обязанности по защите Родины распределены между нами поровну. Но я не желаю лишний раз упражнять свои физические силы — потому лишь, что вам не угодно подчиниться общему порядку.
— Разумно! — воскликнул покрасневший Кудрин. — А я о чем толкую?
— А вы толкуете действительно по-хамски, — сказал подошедший Егоров.
Кудрин опешил и попятился. И всю дорогу с поля до казармы не проронил ни слова.
Отрывок из песни
Я уже говорил: у меня были великолепные красные сапоги из яловичной кожи — единственные в гарнизоне. Не скрою, я любил щеголять в них по городу и ловить на блестящих, ярко-рыжего цвета их голенищах удивленные взоры прохожих. Одно мелочное обстоятельство поначалу смущало меня: во всем Ленинграде невозможно было найти хотя бы баночки красного гуталина. Приходилось поэтому слишком усердно чистить их сухой щеткой либо протирать лоскутком шинели — от этого они медленно, но верно серели, бледнели и грубели. Не один раз проходил я в них мимо патрулей и начальников, кому положено, отдавал честь и почти всегда испытывал приятное чувство своей особности: сапоги привлекали внимание каждого. Но однажды мои исключительные скороходы схватил неумолимо-суровым взглядом сам комендант города.
Дело было поздним вечером в конце июня. Над городом плескалась бессонная белая ночь, дремали здания, мосты, вдалеке за Невой сторожил зарю зачехленный шпиль Петропавловской крепости. Я шел по набережной, о чем-то мечтал, вдруг меня остановили.
— Откуда у вас такие… калоши? — сердито спросил комендант. Вместе с ним были четверо патрульных.
— Не знаю, товарищ полковник. Говорят, трофейные. Других в нашем складе не было.
— Тем более! Тем более недопустимо. Шагайте в комендатуру.
Я тут же отправился в комендатуру, полковник остался на улице. Не знаю, как он распорядился — позвонил ли своим помощникам или выслал впереди меня патрульного, но к моему приходу все было готово: в маленькой комнате, куда меня привели, на столе стояли новые кирзовые сапоги армейского черного цвета.
— Меряйте! — без лишних слов приказал седоусый майор, с ухмылкой кивнув на сапоги.
Они подошли мне тютелька в тютельку. Ногам в них было даже мягче и удобнее, чем в моих красных.
— Вот и прекрасно! Наконец-то мы переобули вас, — воскликнул довольный майор. И чтобы подбодрить меня, добродушно прибавил: — А то подумайте: весь гарнизон идет в ногу — одни ваши рыжие мельтешат невпопад. Что за порядок!
Покинув комендатуру, я возвратился на набережную.
Чудная чуткая ночь-полудень сквозила над сонной Невой, ничто не беспокоило торжественной тишины просвеченных каменных проспектов.
вспомнил я Пушкина и подумал: нет, Пушкин воспел не эту ночь. То была тихая, мирная, невозможно далекая бледная ночь из сказок Северной Пальмиры. Той ночи я не знаю. Мне страшно понятна и до боли в груди близка немая июньская ночь осажденного Ленинграда. Ночь трепетной тишины. Ночь бдительных патрулей. Ночь краткой передышки перед боем. Через час или два все начнется сызнова: неожиданно грохнет где-нибудь снаряд, истошно завоют сирены, и город, едва отдохнув от вчерашних ожогов, вновь примет на себя опаляющий огонь сотен вражеских батарей, десятков воздушных эскадрилий. Но то настанет утром. Сейчас не спеша продолжает свой путь целомудренно-робкая ночь. Не ночь — обворожительная соната.
В самом деле. Из раскрытого окна одного особняка выплескивают, плывут над Невой чарующие звуки Шопена или Чайковского. Играют почему-то не цельно: бурный аккорд — и пауза, еще аккорд — и тишина; последняя нота долго трепещет и бьется в воздухе, словно живая, затем взрывается и неожиданно гаснет без следа и памяти.
Патрульный насторожился, послушал немного, вздохнул, — медленно, чтобы не стучать каблуками, приблизился к окну.
— По какому случаю в такой поздний час в доме музыка?
Рояль замолк, у окна появилась худая, тоненькая девушка. Темные глаза ее блестели, узкое розовое платье кротко светилось, — быть может, поэтому нежная белая ночь стала еще мягче, светлее.
— Играйте, пожалуйста, тише, — несмело попросил солдат и нерешительно добавил: — Чтоб не было слышно, понимаете?
— Разве можно играть на рояле неслышно? — спросила она.