И если я полным голосом могла сказать, что в тайном шкафу жил — Пушкин, то сейчас только шепотом могу сказать: в тайном шкафу жил… Вожатый.
Под влиянием непрерывного воровского чтения, естественно, обогащался и словарь.
— Тебе какая кукла больше нравится: тетина нюренбергская или крестнина парижская?
— Парижская.
— Почему?
— Потому что у нее глаза страстные. Мать угрожающе:
— Что — о-о?
— Я, — спохватываясь: — Я хотела сказать: страшные.
Мать еще более угрожающе:
— То?то же!
Мать не поняла, мать услышала смысл и, может быть, вознегодовала правильно. Но поняла — неправильно. Не глаза — страстные, а я чувство страсти, вызываемое во мне этими глазами (и розовым газом, и нафталином, и словом Париж, и делом сундук, и недоступностью для меня куклы), приписала — глазам. Не я одна.
Немножко позже — мне было шесть лет, и это был мой первый музыкальный год — в музыкальной школе Зограф — Плаксиной, в Мерзляковском переулке, был, как это тогда называлось, публичный вечер — рождественский. Давали сцену из «Русалки», потом «Рогнеду» — и:
Скамейка. На скамейке — Татьяна. Потом приходит Онегин, но не садится, а
— Что же, Муся, тебе больше всего понравилось? — мать, по окончании.
— Татьяна и Онегин.
— Что? Не «Русалка», где мельница, и князь, и леший? Не «Рогнеда»?
— Татьяна и Онегин.
— Но как же это может быть? Ты же там ничего Не поняла? Ну, что ты там могла понять?
Молчу.
Мать, торжествующе:
— Ага, ни слова не поняла, как я и думала. В шесть лет! Но что же тебе там могло понравиться?
— Татьяна и Онегин.
— Ты совершенная дура и упрямее десяти ослов! (Оборачиваясь к подошедшему директору школы, Александру Леонтьевичу Зографу.) Я ее знаю, теперь будет всю дорогу на извозчике на все мои вопросы повторять: «Татьяна и Онегин!» Прямо не рада, что взяла. Ни одному ребенку мира из всего виденного бы не понравилось «Татьяна и Онегин», все бы предпочли «Русалку», потому что — сказка, понятное. Прямо не знаю, что мне с ней делать!!!
— Но почему, Мусенька, «Татьяна и Онегин»? — с большой добротой директор.
(Я, молча, полными словами:) «Потому что — любовь».
— Она наверное уже седьмой сон видит! — подходящая Надежда Яковлевна Брюсова[23], наша лучшая и старшая ученица, — и тут я впервые узнаю, что есть седьмой сон, как мера глубины сна и ночи.
— А это, Муся, что? — говорит директор, вынимая из моей муфты вложенный туда мандарин, и вновь незаметно (заметно!) вкладывая, и вновь вынимая, и «вновь, и вновь…
Но я уже совершенно онемела, окаменела, и никакие мандаринные улыбки, его и Брюсовой, и никакие страшные взгляды матери не могут вызвать с моих губ — улыбки благодарности. На обратном пути — тихом, позднем санном, — мать ругается:
— Опозорила!! Не поблагодарила за мандарин! Как дура — шести лет — влюбилась в Онегина!
Мать ошиблась. Я не в Онегина влюбилась, а в Онегина и Татьяну (и, может быть, в Татьяну немножко больше), в них обоих вместе, в любовь. И ни одной своей вещи я потом не писала, не влюбившись одновременно в двух (в нее — немножко больше), не в них двух, а в их любовь. В любовь.
Скамейка, на которой они
Эта первая моя любовная сцена предопределила все мои последующие, всю страсть во мне несчастной, невзаимной, невозможной любви. Я с той самой минуты не захотела быть счастливой и этим себя на
В том?то и все дело было, что он ее не любил, и только потому она его —
Но еще одно, не одно, а многое, предопределил во мне «Евгений Онегин». Если я потом всю жизнь по сей последний день всегда первая писала, первая протягивала руку — и руки, не страшась суда — то только потому, что на заре моих дней лежащая Татьяна в книге, при свечке, с растрепанной и переброшенной через грудь косой, это на моих глазах — сделала. И если я потом, когда уходили (всегда — уходили), не только не протягивала вслед рук, а головы не оборачивала, то только потому, что тогда, в саду, Татьяна застыла статуей.
Урок смелости. Урок гордости. Урок верности. Урок судьбы. Урок одиночества.
У кого из народов — такая любовная героиня: смелая — и достойная, влюбленная — и непреклонная, ясновидящая — и любящая.
Ведь в отповеди Татьяны — ни тени мстительности. Потому и получается полнота возмездия, поэтому?то Онегин и стоит «как громом пораженный».
Все козыри были у нее в руках, чтобы отметить и свести его с ума, все козыри — чтобы унизить, втоптать в землю той скамьи, сровнять с паркетом той залы, она все это уничтожила одной только обмолвкой: «Я вас люблю, — к чему лукавить?»
К чему лукавить? Да к тому, чтобы торжествовать! А торжествовать — к чему? А вот на это, действительно, нет ответа для Татьяны — внятного, и опять она стоит, в зачарованном кругу залы, как тогда — в зачарованном кругу сада, — в зачарованном кругу своего любовного одиночества, тогда — непонадобившаяся, сейчас — вожделенная, и тогда и ныне — любящая и любимой быть не могущая.
Все козыри были у нее в руках, но она — не играла.
Да, да, девушки, признавайтесь — первые, и потом слушайте отповеди, и потом выходите замуж за почетных раненых, и потом слушайте признания и не снисходите до них — и вы будете в тысячу раз счастливее нашей другой героини, той, у которой от исполнения всех желаний ничего другого не осталось,