и на меня идущей… Знаете, синяя тень, напоенная небесной лазурью…
— Золото в лазури! — по ассоциации говорю я.
Он, хватая мою руку:
— Вы не знаете, что вы сейчас сказали! — Вы — назвали.
…Выйдя с вокзала — прямо, потом (переводя меня через нарисованный шлях) перейти шоссе (умоляюще:) только раз перейти! Не сердитесь, не сердитесь, родная! Но мне так безумно хочется вас ждать, вас
Не отрываясь от маршрута, тщательностью которого больше смущена, чем просвещена: столько нарисовал и написал, так крестиками и стрелками путь к себе заставил, что, кажется, добраться невозможно; устрашенная силой его ожидания — когда
Пустынно. Неуют новорожденного поселка. Новосотворенного, а не рожденного. Весь неуют муниципальной преднамеренности. Была равнина, решили— стройтесь. И построились, как солдаты. Дома одинаковые, заселенно — нежилые. Постройки, а не дома. Сюда можно приезжать и отсюда можно — нужно! — уезжать,
Наконец — дом, все тот же первый увиденный и сопровождавший нас слева и справа вдоль всего шоссе. Барак, а не дом. Между насестом и будкой. С крыльцом. А на крыльце, с крыльца:
— Вы? Вы? Родная! Родная!
Ведет вверх по новейшей и отзывчивейшей лесенке, явно для пожара — уж и спички готовы: перила! — вводит в совершенно голую комнату с белым некрашеным столом посредине, усаживает.
Как вам здесь нравится? Мне… не нравится. Не знаю почему, но не нравится… Не понравилось сразу, как вошел… Уже когда ехал — не понравилось… Говорили, у Берлина чудные окрестности… Я ждал… вроде Звенигорода… А здесь… как?то… голо? Вы заметили деревья? (Не заметила никаких, ибо нельзя же счесть деревьями тончайшие прутья, обнесенные толстенными решетками.) Без тени! Это человек был без тени— в каком?то немецком предании, но это был — человек, деревья — обязаны отбрасывать тень! И птицы не поют— понятно: в таких деревьях! У меня в Москве по утрам — всегда пели, даже в двадцатом году — пели, даже в больнице — пели, даже в тифу — пели…
И население противное. Подозрительно — тихое. Ступают, точно на войлочных подошвах. Вы не заметили? И — может быть, это под Берлином мода такая? — все в черном, ни одного даже коричневого и серого, все черное, даже женщины — в черном.
(Я, мысленно: «А, милый, вот откуда твоя страсть к моей синеве!»)
— А мебель — белая, и пахнет свежим тесом. В этом что?то (отрясаясь)… зловещее? Может быть, это какой?нибудь
Я, быстро отводя:
— Нет, нет, после войны — везде так.
Он, явно облегченно:
— Ах! Значит— вдовы и вдовцы! Отдельный поселок для вдов и вдовцов… Как это по — немецки… по — прусски… И как по — немецки, что они не догадаются пережениться и одеться во что?нибудь другое… Теперь я понимаю и венки, это обилие венков и букетов — совершенно необъяснимое при отсутствии цветов, — потому что цветов, вы заметили, нет, потому что— садов нет, только сухие дворы. Здесь, наверное, где?нибудь близко кладбище? Гигантское кладбище! Они просто построились на кладбище, теперь я понимаю однородность построек… Но вот что изумительно: вид у них, при всем их вдовстве, цветущий, я нигде не видал таких красных лиц… Впрочем, понятно: постоянные поминки… Как с кладбища, так поминать— сосисками и пивом, помянули — опять на кладбище! Но так ведь поправиться можно! Ожирение сердца нажить — с тоски!
Теперь я и цилиндры понимаю. Когда он идет на могилу к жене, он надевает цилиндр, который перед могилой снимает, — в этом жесте весь обряд. Но, знаете, странно,
И слово не нравится: Zossen. Острое и какое — то плоское, точно клецка.
Простите, что я вас сюда позвал!
Но мы ведь ничем не связаны? (Наклоняясь к моему уху:) Мы ведь можем уехать? Сначала — посидеть, а потом — уехать? Провести чудный день?
Я только что сам приехал. Вы знаете, ведь я вчера
Я, твердо:
— Нет.
— Не правда ли: нет? Так что же все это значит? Инсценировка? Чтобы сделать больно — мне? Но ведь она же меня не любит, зачем же ей тогда мне делать больно? Но ведь это же прежде всего — делать больно себе. Вы его знаете?
Рассказываю.
— Значит, неплохой человек… Я пробовал читать его стихи, но… ничего не чувствую: слова. Может быть, я — устарел? Я очень усердно читал, всячески пытался что?нибудь вычитать, почувствовать, обрести. Так мне было бы легче.
…Можно любить и совершенно даже естественно полюбить после писателя человека совсем простого, дикаря… Но этот дикарь не должен писать теоретических стихов!
(Взрывом.) О, вы не знаете, как она зла! Вы думаете —
Месть? Но за что?
— За Сицилию. За «Офейру». «Я вам больше не жена». — Но— прочтите мою книгу! Где же я говорю, что она мне — жена? Она мне — она… Мерцающее видение… Козочка на уступе… Нелли. Что же я такого о ней сказал? Да и книга уже была отпечатана… Где она увидела «интимность», «собственничество», печать (недоуменно) мужа?
Гордость демона, а поступок маленькой девочки.
…Мне ее
Вы ее видели? Она прекрасна. Она за эти годы разлуки так выросла, так возмужала. Была Психея, стала Валькирия. В ней — сила! Сила, данная ей ее одиночеством. О, если бы она по — человечески, не проездом с группой, с труппой, полчаса в кафе, а дружески, по — человечески, по — глубокому, по —