важное в начавшемся смертельном бою — это помешать говорить Робеспьеру. То же самое одновременно почувствовали наиболее опытные из остальных заговорщиков. В разные концы залы тихо пошел приказ по линиям.

21

Публика верхних мест вся повисла над перилами. Штааль, еще не совсем опомнившийся от сна, отвоевал себе локтями участок перил и также перегнулся через край.

На ораторской трибуне Конвента одновременно находилось несколько человек, по-видимому оспаривавших ее друг у друга. Сбоку, ближе к Штаалю и несколько ниже других, стоял очень красивый мальчик (это был Сен-Жюст), который, казалось, один сохранял спокойствие в беснующемся зале. Бледное лицо его и тонкие сжатые губы кривила легкая усмешка; сверток бумаги в правой руке немного дрожал. Спиной к Штаалю и протянув кулаки к председателю, что-то кричал, надрываясь, Робеспьер, — Штааль узнал его по напудренной голове и фиолетовому кафтану. Председательствовал уже не Колло д’Эрбуа (нервы которого не выдержали), а другой член Конвента: он потрясал звонком, демонстративно вытянув его по направлению к Робеспьеру, и со злобой все время отрицательно мотал головой. Обычное место оратора занимал, вцепившись в стол рукою, незнакомый Штаалю человек с совершенно искаженным лицом. Голос этого человека все рос, рос до мучительного, нестерпимого крика и покрыл наконец и звонок председателя, и гул зала. До Штааля донеслись последние слова:

— …Я был вчера в Якобинском клубе… Я увидел… армию… нового Кромвеля…

— А-а-а-а! — пронеслась новая волна в Конвенте.

— …И я вооружился кинжалом, чтобы пронзить тирану грудь!..

Человек, вцепившийся в стол, вдруг выхватил кинжал и, шатаясь, сделал несколько шагов в направлении Робеспьера. Больше Штааль ничего не видел. Толпа людей хлынула по узким трибунам для посетителей. Находившаяся наверху клака вдруг стремительно бросилась к выходу, прокладывая себе дорогу между перилами и скамьями для публики. Произошла давка, послышалась отчаянная брань, одна из скамей опрокинулась, и все смешалось. Снаружи, из коридоров, напротив, какие- то люди ворвались на трибуны. Бегущая толпа оторвала Штааля от перил и надолго прижала к стене, откуда ничего не было видно. Глотая пыль, задыхаясь, стараясь подавить в себе страх и отвращение от толпы, он тщетно протискивался вперед. Снизу несся, сливаясь с гулом трибун и заглушая теперь все, прежний отчаянный вопль: «Tu n’as pas la parole!» [209], относившийся, как понимал Штааль, к Робеспьеру. Молодым человеком овладело, наконец, бешенство. Он рванулся изо всех сил вперед и пробился к перилам.

То, что он увидел внизу, осталось навсегда в воспоминании Штааля травлей дикого зверя. Робеспьер отчаянно кричал, обращаясь к правой стороне зала. Лицо его было совершенно неузнаваемо: как будто лопнула та пружина, которая растягивала куски картона на костяном остове головы, и эти куски теперь корчились и ходили в разные стороны. В левой руке диктатор мял шелковую шляпу, в правой судорожно сжимал раскрытый перочинный нож. Голоса его почти не было слышно. Звонок председателя звонил непрерывно. Вокруг Робеспьера с трех сторон, но на довольно почтительном расстоянии от него, какие-то люди, охотники, как показалось Штаалю, ревели что-то с перекошенными от ярости лицами. Вдруг Робеспьер выронил нож, схватился за грудь и тяжело закашлялся. На мгновение шум зала замолк и колокольчик зазвонил слабее.

— Председатель убийц! — послышался задыхающийся крик Робеспьера. — В последний раз… требую слова…

И он снова схватился за грудь.

Какой-то тихий пожилой человек вдруг рванулся вперед с одной из скамей Конвента и закричал ужасным голосом:

— Тебя душит кровь Дантона!..

Новый гул потряс стены зала. Робеспьер сделал несколько нервных шагов и в изнеможении опустился на скамью.

— Не садись сюда! Прочь! — раздался истерический крик. — Это место Верньо, которого ты зарезал…

— А-а-а! — прокатился стон. Штаалю в нем послышалось: Ату!.. И вдруг в его памяти встала фигура Верньо на ступенях гильотины, стук ножа и падающих в корзину голов и рыдающие звуки «Марсельезы» жирондистов:

…Centre nous de la tyrannic Le couteau sanglant est leve… [210]

Робеспьер вскочил, сделал еще три шага и повалился на другое место.

— Прочь! Прочь! Здесь сидел Кондорсе…

— Прочь!.. (Ату!.. Ату!..)

В душной зале Конвента Штааль почувствовал холод. Ему показалось, что раскрываются могилы и тени погибших людей занимают в зале места. Через несколько минут пристава с булавами, изгибаясь всем телом, боязливо, точно они подходили к раненому волку, приблизились к Робеспьеру. (Позже Штааль узнал, что на собрании был принят декрет об аресте диктатора.) Лицо первого из приставов запомнилось Штаалю выражением нескрываемого ужаса: пристав словно хотел сказать, что он человек подневольный и должен исполнить чужой приказ. Для чего-то перехватив булаву в левую руку, он еще больше изогнулся и, зажмурившись, торопливо взял Робеспьера за плечо, быстро отдернул руку и снова опустил ее. Конвент на мгновение застыл, — затем точно долгий вздох облегчения пронесся по залу, — точно вздохнула вся Франция.

В ту же минуту возле Штааля, направляясь к выходу, скользнул с совершенно растерянным видом мосье Дюкро. Молодой человек последовал за своим наставником, помня, что с ним пришел на заседание. У Штааля очень болела голова. В Национальном саду дышать было легче.

22

— Мудрое революционное правительство во главе с добродетельным Робеспьером возвысилось, как известно, над принципом вольного слова. Но маленький оазис свободы в пустыне порабощенной Франции (это я говорю для вас, ибо вы, революционеры, любите такие образы), маленький оазис свободы мудрое правительство все же сохранило: имя ему — Консьержери. Здесь мы имеем возможность говорить все то, что думаем, ибо у стен, вопреки распространенному мнению, нет ушей. Возвысимся же до полной терпимости друг к другу, мой милый товарищ по эшафоту… Заметьте, я говорю лишь о терпимости, а никак не об уважении к чужой мысли. Уважение к чужой мысли проповедуют неизлечимо глупые люди, страдающие застарелой любовью к принципам британской свободы. Я терплю, например, философию полоумного Робеспьера и красноречие Барера (правда, мне, собственно, было бы трудно поступить иначе и не терпеть их). Но уважать этих двух негодяев я никак себя не считаю обязанным. Вы же, дорогой коллега, своей нетерпимостью оскорбляете стены нашей almae matris, нашей славной академии Консьержери. Вполне допускаю, что вас раздражают и мои мнения, и некоторая болтливость, развившаяся у меня на старости лет. Но думаете ли вы, например, что меня в свое время не раздражали те свободолюбивые статьи, которые вы печатали в свободолюбивом органе свободолюбивого маркиза Кондорсе, — да простит ему за его самоубийство Господь половину его грехов: не говорю — все грехи, ибо это значило бы требовать слишком

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату