многого даже от милосердия Господня.
В небольшой тюремной камере на рядом поставленных койках лежало два человека: один лет шестидесяти пяти, другой вдвое моложе. Старик, лежавший с закрытыми глазами, говорил быстрее, чем обыкновенно говорят старики. Лимонно-желтое лицо его изредка дергалось судорогой.
— Мосье Пьер Ламор, — сказал с раздражением другой заключенный, — я иду дальше вас и не боюсь уподобиться неизлечимо глупым сторонникам принципов британской свободы: я готов был бы и терпеть и уважать ваши взгляды. Но, к несчастью, их у вас нет. Вы только ставите знак минус перед воззрениями других людей. И не скрою, этот знак минус a la longue [211] несколько утомляет. Вы повторяетесь… Нет ничего легче, чем отрицать все. Очень молодому человеку бывает лестно прослыть скептиком демонического уклада. Бессознательное кокетство юношей находит в скептицизме и в пессимизме признак утонченности ума, некоторую distinction naturelle [212]. Но вам, кажется, седьмой десяток. Перестаньте же, ради Бога, удивлять меня глубинами отрицания и пессимизма: в этой области со времен Монтеня не сказано ни одного путного слова; а если есть писатель, который сильно устарел в 1794 году, то, думаю, именно Монтень. Человечество давно возвысилось над дешевым и бесплодным отрицанием.
Пьер Ламор негромко, невесело засмеялся, открыл глаза, посмотрел на часы и с трудом приподнялся на постели.
— Милый мосье Борегар, — сказал он, — разумеется, разговор наш совершенно бесполезен. Я производил над собой и над вами небольшой психологический опыт. Одно течение в науке, которую называют философией, утверждает, будто мнения людей зависят от социальных и физиологических условий их жизни. Социальные условия жизни у нас с вами достигли в Консьержери такого равенства, какое не снилось ни Томасу Мору, ни Кампанелле, ни другим провидцам будущего и благодетелям человечества: одна половина этой камеры в Консьержери принадлежит вам, другая — мне, и больше ни у вас, ни у меня нет ничего. Физиологические условия жизни у нас тоже почти одинаковы, — Робеспьер позаботился и об этом. Правда, я вдвое старше вас, но обоих нас казнят в лучшем случае сегодня, девятого термидора, в худшем — послезавтра (ведь завтра, по случаю праздника декады, мосье Сансон отдыхает). А так как возраст человека, знающего точно, когда он умрет, гораздо правильнее считать от дня смерти, чем от рождения, то мы с вами, в сущности, близнецы. Следовательно, если хоть немного верить философам указанного мною течения, я должен был бы теперь совершенно во всем с вами сходиться. На самом деле мы не сходимся почти ни в чем. Я, как вы не совсем правильно замечаете, упорно расставляю знак минус, а вы до самого эшафота сохранили трогательную привязанность к идеям Великой французской революции, которая, по досадному недоразумению, отправляет вас на этот эшафот; как тонко заметил утром председатель Революционного трибунала, вы заподозрены в том, что вы подозрительны: Vous etes soupconne d’etre suspect… Согласитесь, кстати, что юристы старого строя, которые отправили на казнь Каласа и о которых просветитель Вольтер написал столько
— Мы попали под колесо истории; тем хуже для нас, — сказал Борегар. — Что из этого следует? Колумб умер в нищете, но Америка все же открыта. Недостойно человека из-за собственного несчастья отказываться от того, что в течение всей жизни было его идеалом. У вас странный подход к революции. Из- за личных обид, из-за частных несправедливостей, из-за отдельных преступлений вы проглядели величайшее событие мировой истории.
— Да, каюсь, каюсь, мне очень трудно подняться мыслью так высоко. От меня упорно ускользает красота идеала, во имя которого мне
— Ну, вот видите, и вы уверовали в прогресс. Я рад за вас.
— Как же, я верю в прогресс не менее трогательно и твердо, чем вы и бедняга Кондорсе. Человечество совершенствуется и идет вперед, но только ему не к спеху. По моим подсчетам (правда, очень приблизительным), через 170 тысяч лет такие мерзавцы, как Робеспьер или Саллюстий, перестанут пользоваться общим признанием в качестве учителей добродетели. А закон 22 Прериаля, возможно, будет отменен даже раньше.
— Вы правы в перспективе одного дня; я прав в перспективе века. В девятнадцатом столетии Франция будет так же свободна, как Англия, и это благодаря революции. Путь к добру идет через зло. Да, революция отправляет меня на эшафот, а я на эшафоте буду кричать: да здравствует революция!
— И кричите! Здесь римский идеал у вас начинает смешиваться с еврейским, — о, зловещие два народа!.. Вы правы в перспективе века? Но в перспективе вечности цена революции медный грош. Следовательно, sub specie aeterni [214] прав опять-таки я. Какое мне дело до политической свободы парижских лавочников девятнадцатого столетия?
Пьер Ламор с трудом наклонился и поднял на койку с пола небольшую корзину.
— Милый друг, — сказал он изменившимся голосом, — до прихода палача остается не менее двух часов. Не скрою от вас, запас моей нервной силы уменьшается. Я не хочу идти в общую камеру. Вид женщин, которых казнят вместе с нами, слишком меня волнует, Мы все в тюрьме ведем себя с достоинством. Мы шутим, мы разговариваем о политике, мы играем в гильотину. Но вы знаете так же хорошо, как я, чего нам стоит наше бесстрашие. Пусть одна из женщин истерически вскрикнет, — тюрьма превратится в дом умалишенных… Останемся же вдвоем в этой камере до прихода палача; я чувствую, что один остаться здесь не в силах. Будем лучше продолжать наш бесполезный разговор.
Другой заключенный слабо улыбнулся и тоже поднялся на постели. Старик налил вина в две глиняные кружки и тупым ножом разрезал пулярду на доске корзины. Руки у него сильно дрожали.
— Кстати, о стихах, — сказал он медленно. — Вы видели того молодого человека, который пробыл с нами один день и позавчера был казнен? Его зовут Андре де Шенье. Он — брат известного поэта и сам пишет стихи. Кое-что он читал при мне вслух. Не считаю себя знатоком, но думаю, что этот молодой человек — величайший поэт Франции со времен Корнеля и Расина. Каюсь, несмотря на мою старость, у меня мороз пробежал по спине, когда в устах обреченного поэта я услышал стихи мщенья:
Мне вдруг показалось, будто над грудью Робеспьера сверкнул кинжал Шарлотты Корде… Стыдно, конечно, в шестьдесят шесть лет так поддаваться эстетическим впечатлениям…
