В это время вышла Анна, в траурном платье, бледная и строгая. Она поздоровалась с Луниным и пристально посмотрела ему в глаза, как будто спрашивая его, что надо делать теперь.
— Петр Ильич приехал сегодня вечером, — сказала она, как будто удивляясь его приезду.
— Да, да… Такие дела… И сегодня в половине первого еду в Москву на три дня. Потом вернусь.
— Я год учился в политехническом институте, — сказал Лунин неожиданно и некстати, — и потом бросил, поступил в академию и на филологический одновременно: испугался математики, точности и, главное, необходимой деловитости. Я ленив безнадежно… Вот вы сейчас сказали: «дела», а мне даже страшно стало.
— А я без точного плана жить не могу, — сказал Полянский серьезно и строго. — Лаплас[1241] когда-то высказал мысль, что возможна идеальная математическая формула, охватывающая всю сложность жизни. Я разделяю эту мысль. И мне кажется, что мы должны жить, облегчая задачу гипотетического математика, то есть жить проще, планомернее, яснее. Лень всегда фантастична. Лентяй — всегда поэт. А поэзию труднее всего выразить в математических терминах. По-моему, поэзия для человечества — занятие преждевременное и потому вредное. Ведь нельзя одиннадцатилетнему мальчику заниматься любовью. Это для него безнаказанно не пройдет. Мы еще арифметики не знаем, а нам предлагают Петрарку и Гёте.
— То, что вы говорите, Петр Ильич, весьма остроумно, может быть, но я никак с вами не могу согласиться, по причинам отчасти неожиданным. Вы думаете, я буду доказывать, что искусство полезно и необходимо для всех возрастов человечества? Нет, я полагаю, что искусство — болезнь опасная, а иногда и смертельная. Но я не хочу «естественного» развития человечества. Я хочу бороться с глупой закономерностью мирового порядка — вот смысл художества. Бетховен, Винчи, Достоевский — это все великолепные безумцы, и они заразительны. Мир сойдет с ума, если все станут художниками, и это неестественный, но зато воистину достойный конец мира. А думать о конце мира надо, потому что идея конца — благородная и чистая идея, и всегда бескорыстная.
— Если бы я был законодатель, — сказал медленно Полянский, направляя свой упорный, стальной взгляд прямо в лицо Лунину, — я бы казнил всех художников. Я с вами согласен: художество — болезнь. И надо истреблять заразу и паразитов.
— Художника невозможно убить, — улыбнулся не без горечи Лунин, — художник всегда воскресает так или иначе. Умрет художник, и картины его могут испепелиться, но останется легенда о нем, и это, быть может, опаснее, чем самая картина. Пример — Леонардо да Винчи.
— Как странно, — сказала Анна Григорьевна, с тревогой и любовью смотря на Лунина, — как странно: вы только что познакомились, и вот разговор об искусстве, и такой разговор!
— А вы с кем из нас согласны? — спросил Лунин и тотчас пожалел о том, что спросил так.
— Я ничего не знаю. У меня мыслей об этом нет. Я слепая. И, должно быть, искусством я больна безнадежно. Я люблю его и гибну, быть может.
Все замолчали.
— Я люблю и гибну, быть может, — повторила Анна, грустно и тихо.
— А мне пора уходить отсюда, — сказал Полянский, взглянув на часы.
— Значит, в четверг.
— Да, Анна.
— Позвольте и мне проститься, — сказал Лунин нерешительно.
Они сошли вдвоем со ступенек террасы во мраке сада.
— Сегодня луны нет, — пробормотал Лунин.
Полянский молча вынул из кармана электрический фонарь. Засиял мертвый свет, а по сторонам мрак стал чернее и ужаснее. Они отошли шагов сорок от террасы, не разговаривая.
Неожиданно Полянский рассмеялся.
— Прощайте! — сказал он. — Я раздумал ехать в город.
Он быстро зашагал домой, освещая себе путь фонарем. Лунин остался один во мраке.
— Что делать? Что делать? — шептал он в ужасе.
С трудом добрел он до своей дачи, шатаясь как пьяный, едва угадывая узенькую дорожку.
Не снимая шляпы и не выпуская из рук палки, он ходил по террасе. На столе горела лампа.
— Что делать? Что делать? — шептал Лунин.
И вдруг ему показалось, что скрипнула калитка и кто-то идет по дорожке.
— Кто это? — громко спросил Лунин и уже знал кто, и уже шел навстречу.
Анна была бледна и дрожала.
Лунин прижался губами к ее руке.
— Ты ему все сказала?
— Да.
Когда Бешметьев в коляске подъехал к даче Лунина, только что рассвело: был шестой час. Лунин стоял перед зеркалом и завязывал галстук. У него болели зубы, и мучительная боль мешала ему сосредоточиться и обдумать свое положение.
— Как вы себя чувствуете? — спросил граф, пожимая Лунину руку.
— Болят зубы, — сказал Лунин, с завистью взглянув на здорового Бешметьева, — ни о чем думать не могу.
— Вот еще история! Не отложить ли?
— Нет, что вы! Что вы, — испугался Лунин, — как можно…
Они сели в коляску. Ящик с пистолетами поставили в ногах. Утро было туманное.
— Вам удобно? — спросил граф таким тоном, каким говорят с тяжелобольными или с детьми.
— Да. Очень.
Коляска миновала просеку, и вокруг стало просторно, но туман кутал землю своей пеленой, и трудно было поверить, что за серо-лиловой завесой ничего не таится.
Ехали сначала мимо парового поля, с которого поднялась стая ворон, протяжно каркая. Солнечные лучи как будто растворились во влажном тумане. Было сыро.
Неожиданно из мглы серой выросла мельница. Крылья двигались как живые и жалобно скрипели. Потом глухо зазвучал колокол, потом раздался жидкий звон маленьких колоколов: выдвинулась из тумана черная церковь, колокольня, погост с алеющими кое-где лампадками.
Коляска тихо спускалась с горы, и теперь туман похож был на молоко — густой и белый. Лошади фыркали.
Оттого что у Лунина мучительно болели зубы, чувство общего здоровья у него повысилось, как это всегда бывает, когда человек испытывает острую боль в одной точке тела. И от этого повышенного чувства здоровья и силы все казалось Лунину необыкновенно красивым, влекущим и милым. Смутные краски тумана и неопределенные контуры построек, возникавшие время от времени, волновали Лунина. И он думал о том, что прекраснее этого мира — пусть исполненного боли и скорби — ничего быть не может, и ему хотелось жить. И он твердо верил, что не умрет.
Граф крикнул кучеру:
— Направо!
Коляска свернула с дороги и, покачиваясь, ехала теперь напрямик, по кочковатому лугу. Вдали виднелась синяя полоска — озеро.
Проехали так шагов двести, и тогда можно было рассмотреть черные силуэты около одинокой березы, сухой, сожженной когда-то грозой.
Полянский, Эксакустодиан и маленький, круглый человек с сонными глазками, незнакомый Лунину, очевидно — доктор, стояли около березы и курили. По-видимому, экипаж свой они отправили куда-то.
Граф поклонился и сказал:
— Прошу извинить. Мы, кажется, опоздали.
Полянский посмотрел на часы.
— Нет, граф, вы точны.
Бешметьев предложил Эксакустодиану осмотреть пистолеты. И тот взял их и неумело повертел в