— Ты не забывай меня, смотри, — сказала Анна с такою же улыбкой и с тем же выражением глаз, какие волновали Лунина год назад, но теперь ему казалось, что и улыбка, и взгляд Анны — только хорошее подражание той прежней улыбке и прежнему взгляду.
Лунин, не отвечая Анне на ее полувопрос и тоже улыбаясь, сказал:
Анна коснулась губами темных роз, которые нежно и пьяно пахли, увядая.
— Да, — сказала она, — а я тебя забыла спросить: когда же ты будешь писать портрет графини? Она так умоляла… Пожалуйста, милый, не отказывайся на этот раз. Она тебе на днях письмо пришлет.
— Да, да… Я буду писать портрет графини, — сказал Лунин, припоминая ее лицо, — я охотно напишу ее портрет.
Раздался звонок, и Анна прижала свою руку к губам Лунина.
Лунин стал бывать у Бешметьевых. Ему нравился старый бешметьевский дом на Мойке, около Певческого моста. И обстановка дома казалась ему приятной, и самый быт бешметьевский, сохранивший личину благообразия, нравился ему, быть может, потому особенно, что не было у него, Лунина, связи с его прошлым, что давно он жил, как бродяга, оторвавшийся от земли…
И то, что Бешметьев был последним в роде, уже утомленным потомком когда-то не знавших усталости графов, волновало воображение Лунина.
Впрочем, самого Бешметьева он редко заставал дома. А с Любовью Николаевной он провел несколько долгих вечеров, прежде чем решился приступить к ее портрету. И в эти вечера, когда вглядывался Лунин в лицо ее, неотступно возникало перед ним другое лицо — низкий упрямый лоб с черными на нем кудрями, глаза с темным блеском и страстные губы, шепчущие имя Клары… Лунин хотел разгадать тайну семьи Бешметьевых и не мог ее разгадать. Но непонятные глаза графини, ее губы, алчночувственные и злые, великолепные светлые волосы с золотистым оттенком и гибкая линия шеи радовали художника… И ничего не рассудив, но что-то разгадав бессознательно, Лунин решился наконец писать портрет.
Однажды во время сеанса Любовь Николаевна сказала Лунину:
— Вы знаете, я жду портрета с волнением и со страхом… И это для меня испытание, право… Сказать вам, чего я боюсь?
— Скажите.
— Я боюсь, что вы меня сделаете слепой.
— Как слепой?
— Ну, да… Слепой. Понимаете? Душевно слепой…
Лунин смущенно улыбнулся.
— Я, по правде сказать, не люблю объяснять мои портреты. Я сам не знаю, как напишу. Но меня интересует это… Вы боитесь слепоты душевной? Вы?
— Да, я. Почему вы удивляетесь?
— У вас взгляд самоуверенный. Вот почему.
— Ах, это так. Привычка и гордость моя. А вам я не стану лгать. Я слепая, слепая… Я как в лабиринте живу. Меня пожалеть надо. Заблудилась я.
— И вы! — пробормотал Лунин. — И вы! Боже мой…
— Мы, женщины, живем любовью. Не правда ли? Но что значит любовь? Татьяна пушкинская умела любить. А мы все безнадежно холодны и жестоки. Когда мы любим, мы убиваем, губим… И нас убивают.
— Как странно, — сказал Лунин, — кажется, что вот наступил час признаний… Все признаются в том, о чем до сих пор молчали. Или уже невозможно молчать? Что это? Или, быть может, мы в самом деле вырождающиеся, отпавшие от настоящей жизни? Но где она — настоящая жизнь? А я? Что ж, я готов признаться в самом дурном и стыдном. Я все забываю. Вы понимаете? Я могу влюбиться, убить — и все забуду чистосердечно. Может быть, я поступка не забуду, но себя того времени забуду, то есть что я тогда чувствовал, как я тогда переживал. А забыть себя — это значит свое «я» потерять. Ведь это ужасно… Ведь это гибель…
— Да, гибель, — повторила тихо Любовь Николаевна.
В это время вошел князь Николай Николаевич и, здороваясь, сказал:
— О какой гибели ты говоришь, Люба?
— Вот об утомленных людях вообще… О слабости нашей…
— Да, да, — сказал князь, — если посмотреть на вас, господа, со стороны, можно подумать, что вы в самом деле последние, что вы обреченные какие-то… Слава Богу, что кроме вас есть иная молодежь… Слава Богу…
— А вы как думаете, князь, — спросил Лунин, — откуда слабость наша? И почему лет пять тому назад мы не унывали еще, а вот теперь разучились жить, любить и даже картины пишем вяло и все по-старому, как прежде выучились?
— Я думаю, — сказал князь серьезно, — что причин много было, но одна, быть может, особенно повлияла на судьбу вашу. Это — революция, друзья мои. Она совсем прошла мимо вас, и поэтому вы устали больше, чем другие. Кто больше устанет: тот, кто плывет по течению, или тот, кто пытается удержаться на месте? Вы ничего не делали — и за это история растоптала вас.
— Мы для тебя, папа, статистические материалы, — засмеялась графиня, — а вот нам жить хочется, жить хочется.
— И то хорошо! — засмеялся князь. — А вот я все в газетах читаю о самоубийцах. «Жить не хочется», — в записках пишут. Что же это?
— Это все наши братья-декаденты, — сказал Лунин, — только мы на эту тему картины и стихи сочиняем, а у них нет стихов, нет картин, они честнее нас, откровеннее… Я это понимаю, но вот чего я не понимаю, так это вас, князь. Откуда у вас бодрость такая? Как это так легко вы мир принимаете?
— Потому что я наивный реалист, — улыбнулся князь, — у меня с миром, признаюсь вам, отношения очень близкие: нам друг без друга никак не обойтись. Приходится взаимно извинять слабости и пороки… Вот у меня склероз, и сейчас голова кружится, и мир отчасти виноват в этом, но я великодушен и не слишком жалуюсь на мою судьбу. Прощай, Люба, однако…
Когда князь ушел, Любовь Николаевна с грустью сказала:
— Отец дурно выглядит сегодня. А мне он так нужен теперь, так нужен…
Потом, когда Лунин собрался уходить, она удержала его.
— Покажите, наконец, портрет мой! — сказала она с вкрадчивой нежностью.
— Смотрите, пожалуй, — сказал Лунин.
Портрет был написан в розовато-белых и золотисторыжих тонах. Глаза и губы были влажны, как у тициановской Магдалины.[1247] И на лице была печать как бы утомившейся страсти…
— Я бываю такой, — прошептала смущенно графиня, — но как вы угадали это? При вас я никогда такой не была… Но вы жестоки, Борис Андреевич: ведь здесь я куртизанка какая-то.
— Разве? — сказал Лунин, ничуть не смутившись. — Я бы не сказал так… И вообще я ничего не хотел…
— А вы сегодня вечером свободны? — неожиданно спросила Любовь Николаевна. — Если свободны, приходите к нам. Графа, впрочем, дома не будет… Мне так хотелось бы поговорить с вами о разных вещах.
— Я приду, — сказал Лунин, всматриваясь в светлые преступные глаза графини.
Когда Лунин вошел вечером в гостиную Бешметьевых, Любовь Николаевна сидела за роялем и играла шопеновский «Marche Funebre».[1248]
— Это так, — сказала она, протягивая обе руки Лунину, — я больше не буду… Я не хочу меланхолии.